GOGOL.RU Кино, театр, музыка, книги, городские новости, современное искусство, дизайн, живопись

Разработка мобильных приложений любой
сложности для платформ Android и iPhone.
Тел.: +7 916 225 1908, email: 2251908@gmail.com
Главная >>> Н. В. Гоголь >>> Биография >>> Болезнь Н.В.Гоголя| Новости | Статьи | Портреты Гоголя | Произведения Н.В.Гоголя | Биография | Места | Персоны | Иллюстрации к произведениям Н.В.Гоголя | История гоголевских постановок в фотографиях, рисунках, эскизах | Книги о Гоголе | Гоголь в кино | Гоголь в театре | Гоголь - школьникам |
 
 

   Болезнь Н.В.Гоголя



Автор : В.Ф.Чиж
2009-07-17 02:15:50

I
Давно   я   считал   необходимым   изучить   болезнь Н. В. Гоголя и определить ее влияние на творчество гениального автора "Мертвых душ". Наш великий критик в своем знаменитом письме к Гоголю писал: "Или вы больны и вам надо спешить лечиться, или — не смею досказать    моей    мысли..."    То    же    самое   высказал С. Т. Аксаков в письме к И. С. Аксакову1. "Если б я не имел утешения думать, что он на некоторых предметах помешался, то жестким бы словом я назвал его". Ясный ум и благородное сердце подсказали и Белинскому, и Аксакову верное объяснение характера Гоголя и его "Выбранных мест из переписки с друзьями". Глубокое уважение как к самому Гоголю, так и к этим двум благородным пионерам нашего просвещения обязывает психиатра ответить на вопрос, так категорически поставленный Белинским, объяснить, насколько был прав идеально честный С. Т. Аксаков. Следовательно, психиатрическое изучение жизни и произведений Гоголя имеет не только научный интерес, но и большое нравственное значение. В самом деле, вопрос о том, был ли болен психически Гоголь, как ни интересен в научном отношении, не имел бы общественного значения, если бы Белинский и Аксаков не считали единственным оправданием Гоголя то, что   он   психически   болен.   Психиатр  должен   изучить и объяснить жизнь и произведения Гоголя главным образом для того, чтобы снять с памяти многострадального гениального автора "Мертвых душ" те тяжелые обвинения, которые с такой душевной тоской были вы сказаны нашим великим и по уму, и по благородству характера критиком.
______________________
(1) С.  Т. Аксаков. История моего знакомства с Гоголем. Русский архив. 1890. № 8. С. 162.

 Очевидно, что если Гоголь не был психически болен, то мы вместе с Белинским даже не смеем "досказать своей мысли". Громадное влияние произведений Гоголя на развитие всего нашего просвещения положительно обязывает русского психиатра объяснить с психиатрической точки зрения жизнь Гоголя, чтобы правильно осветить нравственный облик нашего великого сатирика, дать правильное объяснение причины тех его поступков, которые вызвали негодование лучших его современников. Понимая именно так задачу психиатра, я долго не решался приняться за этот труд; я все ждал, что более меня компетентные авторы объяснят с психиатрической точки зрения жизнь и произведения Гоголя; я ясно сознавал, что для такого труда недостаточно знания учебников психиатрии, а необходимо продолжительное самостоятельное изучение душевнобольных, глубокое знание психологии и, наконец, вдумчивое отношение к предмету. Кроме того, эта задача представляла много затруднений ввиду отсутствия полной биографии Гоголя и полного собрания его писем.
Крайне обстоятельный труд В. И. Шенрока "Материалы для биографии Гоголя" и изданные под его редакцией "Письма Н. В. Гоголя" в значительной степени облегчили для психиатра изучение жизни автора "Мертвых душ". Все воспоминания и вообще вся литература о Гоголе разработана Шенроком так полно, что изучение источников очень мало дополняет сведения, собранные этим почтенным исследователем, почему я почти исключительно цитирую труд Шенрока, и только очень редко приходится прибегать к ссылкам на источники. Изучив "Письма Н. В. Гоголя" и всю литературу о Гоголе, я, однако, не нашел возможным приступить к настоящему труду, во-первых, потому, что ожидал новых сообщений о Гоголе по поводу пятидесятилетия со дня его кончины, во-вторых, потому, что некоторые вопросы для меня не были совершенно ясны. Поэтому я не мог, при всем моем желании, закончить этого труда в 1902 году. Появившееся в этом году исследование д-ра Н. Н. Баженова "Болезнь и смерть Гоголя" задержало окончание моего труда, так как я должен был еще раз проверить мои выводы, для того чтобы объяснить себе значительное разногласие между взглядом д-ра Баженова и моим.
Только теперь, после свыше двадцатипятилетнего изучения психиатрии и продолжительных занятий литературой о Гоголе, я решаюсь высказать мои соображения о болезни Гоголя и ее влиянии на его творчество. Полагаю, что мой труд не окажется лишним после исследования д-ра Баженова уже потому, что, соглашаясь в общем с д-ром Баженовым, я, кроме того, что высказано было этим автором, нахожу в Гоголе много патологических проявлений, о которых не говорит д-р Баженов. Мой труд, по моему мнению, дополняет исследование этого автора и потому в значительной степени подтверждает справедливость основного взгляда д-ра Баженова, так же как и его исследование подтверждает справедливость моего основного вывода. В самом деле, если у кровати больного два врача, соглашаясь, что пациент болен, в зависимости от степени своей опытности, своих знаний, наконец, своих способностей несколько иначе понимают болезнь — один находит меньше болезненных явлений, другой больше, — то из этого не следует, что пациент здоров и оба врача ошибаются; весьма естественно, что, изучая такое сложное явление, как болезнь, один врач больше обращает внимание на какое-либо одно ее проявление, а другой замечает большее число симптомов болезни. Конечно, я не могу решать, кто из нас, д-р Баженов или я, правильнее понял болезнь Гоголя, да это разногласие и не имеет большого значения, как ввиду того, что в основном выводе мы согласны, так и потому, что я преследовал другую цель, чем д-р Баженов.
Точный, определенный диагноз болезни Гоголя, по моему мнению, не имеет большого значения, да и едва ли возможен. В современной психиатрии нет не только общепризнанной классификации, но даже и номенклатуры болезней, а потому в зависимости от школы, к которой принадлежат психиатры, от личных воззрений ставятся на основании одних и тех же признаков несколько различные диагнозы. Я уверен, что, если бы Гоголь жил теперь и был исследован несколькими психиатрами, получилось бы некоторое разногласие в их диагнозах, а ведь наши сведения о болезни Гоголя весьма неполны, и потому и невозможен определенный, точный диагноз его болезни. Да и какое значение имеет такой диагноз; в самом деле, разве не все равно, страдал ли он периодической меланхолией, или круговым помешательством, или наследственным помешательством (folie heriditaire) в смысле Мореля, или, как теперь говорят, дегенеративным помешательством. Спорить о диагнозе болезни гениального писателя пятьдесят лет спустя после его смерти, мне кажется, не имеет смысла, так как проверить справедливость мнений мы не можем, и потому каждый может оставаться при своем мнении.
Психиатрическое изучение жизни и произведений Гоголя, думаю я, должно преследовать другую задачу, а именно указанную нам Белинским. Поэтому я, не задаваясь целью точно диагностировать форму душевной болезни Гоголя, изучал все патологические явления у Гоголя, начиная с его детства. Прежде всего, конечно по возможности, нужно выяснить состояние здоровья его родителей, определить унаследованные свойства его организации.
Патологические проявления организма Гоголя имеют значение, лишь поскольку они проявлялись в его поступках и в его произведениях, а что некоторые поступки и некоторые особенности его творчества зависели от его патологической организации, это было вполне ясно многим друзьям и знакомым Гоголя, которые не иначе могли объяснить причуды Гоголя, как тем, что у него "что-то тронулось в голове... вся Москва была о нем такого мнения"1. Психиатры и должны объяснить, как развивались и как проявлялись патологические симптомы, в чем они, собственно, состояли и почему они давали право думать друзьям Гоголя, что у него "что-то тронулось в голове". Особенно важно анализировать и проследить развитие этих симптомов для того, чтобы объяснить, насколько они обусловили те поступки Гоголя, которые вызывали бы негодование, если бы совершивший их был здоров.
Психиатрическое изучение жизни и произведений Гоголя необходимо и для того, чтобы объяснить некоторые эпизоды из его жизни, совершенно непонятные его биографам, не знающим психиатрии. Биография Гоголя, как человека больного, не может быть понятна без психиатрического ее изучения; в самом деле, каких неправдоподобных гипотез не высказано было биографами Гоголя для объяснения его поездки в Любек, для объяснения раннего прекращения его творческой деятельности; писалось и о любви к Россете, и об огорчении от неуспеха "Ганца Кюхельгартена", а Кулиш объясняет раннее прекращение творческой деятельности Гоголя так: "Смерть Пушкина положила в жизни Гоголя резкую грань...
_________________________________
1 Тургенев. Литературные воспоминания. Издание Маркса. III. XII. С. 61.

При жизни Пушкина Гоголь был одним человеком, после смерти сделался другим". Много писали о мистицизме Гоголя, утверждали, что мистицизм отвлек его от художественной деятельности, хотя так ясно, что Гоголь мистиком никогда не был, и для Вогюэ не могло быть и сомнения в несправедливости такого мнения. Действительно, можно лишь удивляться, как возникло убеждение о мистицизме Гоголя. Одним словом, изучение биографии Гоголя с психиатрической точки зрения должно объяснить всю его жизнь, должно указать на те заблуждения биографов Гоголя, которые зависят от их незнания психиатрии. Лучший биограф Гоголя В. И. Шенрок вполне сознавал необходимость психиатрического изучения биографии Гоголя, и действительно, разве может быть понятна жизнь человека больного лицам, не изучавшим психиатрии.
Само собой разумеется, что, если бы душевная болезнь Гоголя не влияла на его творчество, не отразилась бы на его художественной деятельности, психиатрическое изучение биографии Гоголя имело бы мало значения. В самом деле, разве для понимания произведений Альфреда де Мюссе нужно знать, какие патологические проявления представлял его организм. Совершенно иначе обстоит дело по отношению к Гоголю; биографы не объяснили нам и, конечно, не могут объяснить, почему гениальный сатирик не закончил "Мертвых душ", почему он написал "Выбранные места...", "Авторскую исповедь", почему любовь не играет никакой роли в его произведениях, почему отрывок "Рим" так краток и, нужно прямо сказать, так слаб. Именно художественная деятельность Гоголя не вполне понятна, потому что его патологическое состояние весьма резко отразилось на его художественной деятельности. Конечно, не дело психиатра оценивать художественные достоинства произведений Гоголя, объяснять их; это сделано вполне компетентными критиками, выводами которых психиатр должен пользоваться. Психиатрическое изучение жизни и произведений Гоголя потому именно так важно, что объясняет многое и в поведении, и в деятельности автора "Мертвых душ". Пора наконец опровергнуть легенду о каком-то переломе в жизни Гоголя, об изменении его творческой деятельности.
Настоящая работа мне представилась особенно трудной, потому что психиатр обязан объяснить не только жизнь Гоголя, но и влияние болезни на его творчество, а это задача весьма-весьма нелегкая; тут недостаточно знания психиатрии, а необходимо изучение весьма обширной литературы о Гоголе.
Из вышеизложенного ясно, почему я предназначаю настоящий труд не для врачей, а для всех интересующихся произведениями Гоголя. Я не думаю, чтобы узкоспециальное исследование о болезни Гоголя могло иметь серьезное значение; для психиатров понятны патологические явления в организме Гоголя, а споры о точном диагнозе его болезни бесплодны по существу. Поэтому я не нашел возможным придать настоящему труду узкоспециальный характер, поместить его во врачебном организме. Жизнь и произведения Гоголя серьезно интересуют многих образованных людей, а особенно лиц, изучающих русскую литературу. Вот именно для этих лиц мною обработан настоящий труд; в уверенности, что он уяснит многое в жизни Гоголя, объяснит те особенности его творчества, которые зависели от болезни.
Как врач, я должен руководствоваться советом Дидро: "Твое дело — вопрошать природу, а ты заставляешь ее лгать или боишься ее собственных объяснений" (Дидро Д. Мысли об истолковании природы); поэтому я не имею права обходить вопросы, затрагивать которые крайне тягостно ввиду благоговения к гению Гоголя; при всем моем нежелании касаться вполне интимных сторон его жизни, а также несимпатичных черт его характера я не мог обойти молчанием, ввиду их большого значения с психиатрической точки зрения. Глубокое уважение к плодотворной деятельности Гоголя, восхищение его чудными художественными произведениями служат ручательством того, что я только ввиду крайней необходимости и любви к истине говорю об отрицательных сторонах характера и деятельности автора "Мертвых душ", в полной уверенности, что психиатрическое изучение его жизни и произведений даст нам вместе с С.Т. Аксаковым "утешение думать", что многострадальный Гоголь не ответствен, в силу своей болезни, за свои дурные поступки.
Наши сведения о здоровье родителей Н. В. Гоголя недостаточно точны и полны для того, чтобы могли служить для объяснения патологической организации гениального автора "Мертвых душ". Мы, конечно, никогда не будем обладать необходимыми для нас сведениями, потому что не только состояние здоровья лиц давно умерших, но даже наших знакомых остается нам часто неизвестным. Особенно скрываются нервные и душевные расстройства, и, например, Мёбиус не мог получить точных сведений о здоровье родителей Ницше1.
__________________
(1) Möbius. Über das pathologische bei Nietzsche.1902 г.

Нам известны лишь три обстоятельства, которые могли оказать влияние на здоровье Н. В. Гоголя: первое — это болезнь Василия Афанасьевича Гоголя; второе — нервность Марьи Ивановны Гоголь; третье — ее молодость, когда она родила своего знаменитого сына.
По всей вероятности, Василий Афанасьевич страдал туберкулезом и умер от этой болезни; по словам М.И. Гоголь, "до женитьбы у него два года была лихорадка, от которой его вылечил известный в то время доктор Трахимовский" (Шенрок). Однако это было не выздоровление, а улучшение, легко объяснимое тою благоприятной обстановкой, в которой жил больной. Наконец, наступило, как это обыкновенно бывает, ухудшение; Василий Афанасьевич хворал несколько лет, наконец болезнь приняла неблагоприятное течение. "Муж мой,— говорит Марья Ивановна,— болел в продолжение четырех лет, и, когда пошла кровь горлом, он поехал в Кибинцы, чтобы посоветоваться с доктором". Горловое кровотечение — явление весьма характерное для туберкулеза легких, т. е. чахотки. Дальнейшим подтверждением такого распознавания болезни Василия Афанасьевича может служить его письмо: "...мне хорошо, но грудью страдаю ужасно и спать едва могу"; так именно жалуются на свое страдание умирающие чахоточные. Как и большинство чахоточных, он не понимал серьезности своего положения и уже в безнадежном состоянии поехал в Лубны лечиться, с полною уверенностью на успех; после непродолжительного лечения в Лубнах Василий Афанасьевич скончался на сорок четвертом году жизни; даже в Лубнах он интересовался хозяйством, что еще раз подтверждает, что он не понимал опасности своего положения.
Несмотря на неполноту наших сведений о болезни В. А., едва ли можно сомневаться, что он умер от чахотки; общая картина болезни, весьма характерные для чахотки припадки и, наконец, отношение больного к болезни — все это дает нам право думать, что отец нашего гениального писателя страдал туберкулезом.
Такое понимание болезни Василия Афанасьевича имеет значение, потому что его туберкулезом мы можем объяснить болезненность и вообще слабость организма нашего гениального писателя; бесспорно, Н. В. Гоголь — физически слабый человек с узкими плечами, впалой грудью; он всегда был худощав и никогда не имел вполне здорового, свежего цвета лица. Едва ли можно сомневаться, что слабая физическая организация имела громадное значение во всем развитии Н. В. Гоголя, во всей его жизни, в складе его характера, в образе жизни.
Туберкулез отца может быть причиной вырождения, патологической организации всех или некоторых детей; несомненно, что у отца, умершего от туберкулеза, могут быть вполне здоровые дети. Поэтому следует ограничиться предположением, что туберкулез В. А. Гоголя мог быть причиной патологической организации нервной системы, или вырождения, его великого сына; с большим правом мы можем объяснить слабость организма Н. В. Гоголя чахоткой его отца. Сильным подтверждением такого предположения служит большая смертность детей В. А. Гоголя: из двенадцати детей осталось в живых только пятеро; конечно, большая смертность бывает между детьми вполне здоровых родителей, но все же она, особенно если дети погибают в первые годы жизни, чаще бывает у детей, происходящих от больных родителей.
Наши сведения о Марье Ивановне не отличаются точностью и не дают возможности составить вполне правильное суждение о здоровье этой прекрасной женщины. Лица, оставившие нам отрывочные воспоминания о М. И. Гоголь, не относились к ней с необходимою для точного наблюдения объективностью, в чем, конечно, их нельзя упрекать; и ее личное обаяние, и ореол матери гениального писателя лишали ее знакомых необходимой для наблюдения объективности. Несомненно, что М. И. Гоголь обладала благородным характером, чуткой ко всему прекрасному душой; она умела любить и могла возбуждать любовь; она, несомненно, обладала живым, весьма гибким умом и была хорошо образована, принимая во внимание условия ее жизни. Поэтому я считаю решительно невозможным даже предположение, что М. И. Гоголь страдала душевной болезнью; нет сомнения, что до конца жизни эта чудная женщина сохранила психическое здоровье и никогда никакой душевной болезнью не страдала.
Вместе с таким категорическим заключением мы, однако же, не можем отрицать, что М. И. Гоголь была наделена нервной, патологической организацией; говоря иначе, это не была вполне здоровая, нормальная или обыкновенная женщина, что, конечно, никоим образом не уменьшает нашего уважения и симпатии к матери гениального писателя. Нельзя не обратить внимания на неустойчивость и резкие смены ее настроения и зависящего от настроения поведения; то она, не сходя с места, не меняя позы, целые часы думала неизвестно о чем, причем лицо ее становилось безжизненным, то была весела, оживленна и подвижна. Конечно, и у всех настроение меняется, на всех нас нападает вялость, сменяющаяся подвижностью, но у М. И. Гоголь неподвижность и мечтательность достигали до такой степени, что обращали на себя внимание лиц, ее знавших. Очевидно, что в этом отношении она отличалась от большинства; мы не можем судить, насколько патологический характер имели эти необусловленные внешними причинами смены настроения; может быть, неподвижная мечтательность Марьи Ивановны зависела от навязчивых идей, может быть, от обманов чувств, может быть, эти смены настроения и не имели такого тяжелого характера. Бесспорно, что у лиц, наделенных патологической организацией нервной системы, без всякой внешней причины происходят резкие колебания настроения: полная апатия сменяется оживлением; вдруг без всякой причины субъект чувствует слабость, общую вялость, полное равнодушие ко всему, ему тяжелы всякое усилие, всякая перемена. Также без всякой внешней причины развивается оживление: субъект чувствует себя хорошо, ему кажется все легким, он становится подвижен, разговорчив, ищет новых впечатлений; оба состояния исчезают также без всякой внешней причины. Эта же неустойчивость настроения М. И. Гоголь выражалась и в том, что она легко впадала в отчаяние, "что повторялось впоследствии нередко, так как по природной доброте она горячо принимала к сердцу не только собственные несчастья, но и горе близких лиц" (Шенрок. Т. I, с. 53).
Меньшее значение имеет мнительность и подозрительность М. И.; притом мы не знаем, насколько она отличалась в этом отношении от той среды, в которой жила. Бесспорно, что М. И. была крайне мечтательна и поразительно непрактична, чем, конечно, и можно только объяснить, что она оставляла почти без средств горячо любимого сына, хотя ее имение при мало-мальски умелом хозяйстве давало бы достаточный для безбедного существования доход. Поразительная непрактичность М. И. едва ли может быть объяснена воспитанием; она была воспитана, как и все, а ведь немало вдов помещиц настолько удовлетворительно вели свое хозяйство, что помогали своим сыновьям в первые годы их службы.
Вместе с тем М. И. была настолько легкомысленна, что у заезжих торговцев делала выше средств закупки и даже покупала вещи, ей ненужные; сын упрекал ее, что "вы пошли доискиваться правды у кочующего лавочника, приехавшего на ярмарку". Мать, горячо любящая единственного сына, накупает ненужный хлам, а сын ее бедствует в Петербурге; М. И. не была глупа в обычном смысле этого слова; напротив, это была богато одаренная натура, но нужно думать, что мышление М. И. вполне зависело от чувствований, от непосредственных впечатлений; она не была наделена волей, не управляла в должной мере ходом мышления.
Понятно, что М. И. гордилась своим сыном, рассказывала о его славе, хвалила его произведения, уверяла себя, что ее сын известен Государю и т. п.; материнская любовь даже и более уравновешенных, чем М. И., матерей, лишает возможности критически относиться к детям. При том же М. И. имела полное право гордиться своим сыном и мало преувеличивала его славу.
В конце концов, мы так мало знаем о здоровье М. И., что должны ограничиться самым общим заключением: М. И. была женщиной нервной, натурой неуравновешенной; при большой мягкости сердца, чуткости она не обладала деловыми способностями, мало была способна к спокойной рассудочной деятельности; фантазия у нее была сильно развита. Она казалась странной, прямо-таки ненормальной Данилевскому и Трахимовскому; последний сообщает, что "М. И. Гоголь вместе с тем была крайне впечатлительна и подозрительна: бывали дни, недели, целые месяцы, когда впечатлительность М. И. доходила до крайних пределов, достигала почти болезненного состояния". Гениальный сын, конечно, заметил болезненность своей матери и в письме к сестре Анне Васильевне от 12.IV. 1839 г. пишет: "Слава Богу, наша маминька физически совершенно здорова. Я разумел душевную и умственную болезнь; о ней была речь".
Необходимо, однако, принимать во внимание, что М. И. Гоголь овдовела тридцати двух лет; несомненно, что раннее вдовство очень сильно влияет на здоровье нервной системы; особенно сильно было влияние этого обстоятельства на здоровье нервной, ненормальной Марьи Ивановны; весьма возможно, что, если бы не было этого крайне неблагоприятного для здоровья нервной системы обстоятельства, "нервность" М. И. не достигла бы такой крайней степени. На основании собственных, достаточно многочисленных, наблюдений я придаю большое значение раннему вдовству.
Мы не знаем, какой душевной болезнью страдал племянник Н. В. Гоголя, Трушковский, а потому тот факт, что племянник страдал душевной болезнью, еще не дает нам достаточно оснований, чтобы судить о вырождении в семье Гоголей; может быть, Трушковский страдал приобретенной душевной болезнью; возможно, что патологическая организация была унаследована и от отца.
Трудно решить, насколько молодой возраст матери мог быть причиной патологической организации нервной системы Н. В. Гоголя; как а рriоri, так и на основании наблюдений над животными мы должны думать, что между детьми очень молодых матерей относительно много слабых и хилых. Весьма возможно, что слабое телосложение Н. В. Гоголя, его хилое здоровье, хотя отчасти зависит от крайней молодости его матери. Однако мы не обладаем точными наблюдениями, указывающими, что молодость матери может быть причиной вырождения и слабости здоровья потомства. Еще менее оснований мы имеем утверждать, что молодость матери может быть причиной патологической нервной организации потомства; это возможно, но не доказано.
М. И. было пятнадцать лет, когда она родила великого сатирика; у других детей не было нервных расстройств; поэтому можно с некоторым основанием объяснить патологическую организацию нервной системы и вообще хилое здоровье Н. В. Гоголя крайней молодостью его матери.
Таким образом, наши скудные сведения о здоровье родителей Н. В. Гоголя не дают нам права давать какие-либо категорические заключения; мы знаем, что состояние здоровья родителей нередко влияет на здоровье потомства; у вполне здоровых родителей могут быть больные дети, и наоборот: у больных родителей бывают здоровые дети. Сестры Н. В. Гоголя, по крайней мере младшие, до старости пользовались удовлетворительном здоровьем, а Н. В. Гоголь бесспорно был болезненный человек.
Гораздо важнее выяснить, что в биологическом отношении унаследовал Н. В. Гоголь от своих родителей; выяснить, можно ли биологически объяснять гениальность Н. В. Гоголя как дар унаследованный, или же гениальность автора "Мертвых душ" не может быть объяснена законами наследственности, следовательно, должна считаться случайным, чисто индивидуальным уклонением.
Отец Н. В. Гоголя был человек обыкновенный; он не выдавался из среды, в которой жил, не достиг совершенства в каком-либо роде деятельности; он не захотел закончить своего образования, пробовал служить, но без успеха, ревностно занимался хозяйством, но хозяином был плохим. Он писал недурные пьесы для театра Трощинского, но эти пьесы были очень далеки от совершенства и не обратили на себя внимания; он писал стихи, но ведь было время, когда все, кому нечего было делать, писали плохие стихи. Говорят, он был хороший рассказчик; приходится верить этому показанию.
Едва ли можно сомневаться, что В. А. Гоголь был мягкий, добрый, хороший человек, любимый своей семьей и своими знакомыми; вместе с тем он не отличался ни трудолюбием, ни энергией, ни настойчивостью, ни деловитостью.
Гениальный сын унаследовал от добродушного и ласкового отца только хилое здоровье и, может быть, патологическую организацию нервной системы; едва ли можно утверждать, что В. А. Гоголь передал свою способность хорошо рассказывать; во-первых, весьма сомнительно, чтобы такая способность или такое свойство передавались по наследству. По крайней мере между детьми известных ораторов и актеров хороших рассказчиков не больше, чем между детьми лиц, не обладавших этой способностью. Во-вторых, едва ли Н. В. Гоголя можно считать хорошим рассказчиком; он был гениальный чтец своих гениальных произведений, неподражаемый и, может быть, гениальный рассказчик смешных, по преимуществу "непечатных", анекдотов, но вообще он не обладал выдающимся даром слова и не говорил хорошо ни о чем, кроме той области, которую постигал в совершенстве в силу своей исключительной и односторонней гениальности. Также едва ли можно допустить, что В. А. передал своему сыну свой литературный талант. Уже не говоря о том, что талант В. А. был крайне посредственный, едва ли можно найти что-либо, кроме внешнего сходства, между невинными, от нечего делать написанными для забавы богатого родственника и его гостей театральными пьесами В. А. Гоголя и "Ревизором".
Вообще, Н. В. Гоголь ни в чем не походил на своего благодушного отца; отец был доволен своей жизнью, вполне мирился с окружающей обстановкой. Гениальный сын всегда стремился вперед, никогда не мирился с действительностью; отец был благодушен и любил всех и все, сын был практичен и деловит; отец был ленив, сын был трудолюбив и деятелен, насколько это позволяло его слабое здоровье. Отец наслаждался жизнью, как ни скромна была его доля счастья, сын мог бы иметь все в жизни и не наслаждался никогда жизнью, потому что по своему темпераменту не мог наслаждаться жизнью. Отец провел жизнь, как праздник, для гениального сына жизнь была страдание, прерываемое короткими моментами восторгов, о которых В. А. Гоголь и мечтать не мог. Чтобы оценить, насколько сын не походил на отца, необходимо принять во внимание, что отец для своего времени был так же, если не лучше, образован, чем сын.
Вообще нечасто сын так мало похож на отца, как автор "Мертвых душ" на В. А. Гоголя. Можно сказать, что Н. В. Гоголь был такой же плохой хозяин, как и его отец, но с этим решительно нельзя согласиться. Н. В. Гоголь не занимался хозяйством, потому что небольшое имение матери не могло его даже интересовать; но, если бы ему пришлось заняться хозяйством, он был бы прекрасный хозяин, так как обладал главным свойством хорошего хозяина — узнавать и подчинять себе людей. Можно, конечно, говорить, что В. А. Гоголь имел влияние на своего сына как человек образованный и даже литературный. Хотя это уже выходит из сферы моей специальности, могу заметить, что образование отца имело влияние лишь на внешнюю жизнь Н. В. Гоголя: если бы он вырос в необразованной семье, он мог бы заглохнуть, его гений от этого был бы нам неизвестен, но все-таки Н. В. был бы гениальным человеком.
Бесспорно, что чем более Н. В. Гоголь походил бы на своего отца, тем легче бы ему жилось; страдальческая жизнь Н. В. Гоголя убедительно доказывает нам, что он унаследовал от чахоточного отца только хилое здоровье.
Весьма немного Н. В. Гоголь унаследовал от своей матери; их сходство мало уловимо и трудно определимо; приходится удовольствоваться такими же неопределенными, туманными выражениями, как неопределенно это сходство. И у матери, и у сына была сильно развита духовная жизнь; это были духовные натуры, если можно так выразиться; М. И. Гоголь, так же как и ее сын, обладала натурой высшего порядка. Конечно, все это неопределенно, но ведь мы и не можем точнее определить сходство сына и матери, оба они не были вульгарны, это были не монеты, похожие все друг на друга, а медали хотя и разной величины, но обе из благородного металла. Если мы обратим внимание, что М. И. Гоголь всегда горячо любила своего гениального, но едва ли приятного в семейном кругу сына, мы не можем отказать этой старосветской помещице в большой душевной чуткости. Душевность, чуткость, способность любить — все это свидетельствует о высокой душе М. И. Гоголь; эта духовность была унаследована сыном.
Этим и кончается сходство М. И. Гоголь с ее сыном. Он не унаследовал от матери ни ее любвеобильности, ни ее кротости, ни ее непосредственного сердечного интереса к жизни, ни ее покорности судьбе, ни ее непрактичности, ни ее душевной простоты и прекрасной наивности. М. И. Гоголь обрисована и в ее письмах, и в письмах Н. В. Гоголя, и в воспоминаниях друзей ее знаменитого сына весьма хорошо, и потому едва ли можно сомневаться, что сходство между ним и матерью было весьма невелико, а главное неопределенно. Такое заключение подтверждается и тем, что живая связь между матерью и сыном, несмотря на их взаимную любовь, скоро порвалась, зато оба часто и много писали друг другу. Н. В. Гоголь поленился в 1839 году съездить к матери и выписал не выезжавшую далеко старушку мать в Москву, да еще в чужой дом. Едва ли радость М. И. Гоголь при свидании с сыном много отличалась от того душевного состояния, которое переживала мать Базарова, когда этот последний приезжал домой. М. И. Гоголь жилось гораздо легче, чем ее сыну; так же как и ее муж, она обладала жизнерадостностью и умела довольствоваться немногим. Ей хотелось увеличить доходы своего имения, но и хозяйственные неудачи она переносила легко; только чутким материнским сердцем она понимала, но, конечно, лишь смутно, страдания своего великого сына, но стремления сына, сущность и причины его страданий были совершенно чужды ее натуре.
Что Н. В. Гоголь биологически ничего, кроме слабого здоровья не унаследовал от отца и очень мало унаследовал от матери, доказывается и тем, что все его сестры решительно ни в чем не походили на своего гениального брата. Они ничем не выдавались из среды, ничем не заявили своих способностей, прожили жизнь в той же среде, в которой родились, жили безмятежно и пользовались счастьем, насколько это удается обыкновенным людям. Гениальный больной брат и здоровые, похожие на своих родителей сестры были совершенно чужды друг другу; даже блестящее образование, полученное Анной и Елизаветой Гоголь благодаря их знаменитому брату, не выделило их из толпы, и для нас вполне понятно, что попытки Н. В. Гоголя приохотить своих сестер к литературному труду оказались безуспешны. Ничего безусловно выдающегося, ничего даже похожего на гениальность в хорошей, честной, даже скажем, умной семье Н. В. Гоголя не было, что и доказывается тем, что из этой семьи не вышло ни одного человека, хотя бы чем-либо выделившегося из толпы, хотя сколько-нибудь известного.
Таким образом, мы имеем право прийти к заключению, что гениальность автора "Мертвых душ" не была им унаследована, что в семье его не было ничего, что бы могло нам объяснить гений Н. В. Гоголя. Еще раз мы видим, что гений родился в самой обыкновенной, почтенной семье; между предками и сестрами Н. В. Гоголя не было ни одного лица, обладавшего выдающимися способностями. Мы можем утверждать, что гений может родиться в каждой семье, без всякой подготовки; гений это какое-то случайное, непонятное нам уклонение. Биография Н. В. Гоголя еще раз подтверждает нам, что мы решительно не знаем ни биологических, ни психологических условий, способствующих развитию гения. Особенно убедительно это положение подтверждается биографией Н. В. Гоголя; не только своей гениальностью, но и всей своей организацией, всем своим духовным складом он отличался от своего семейства. Он во всем, по отношению к собственному семейству, был исключительным явлением; следовало бы сказать, что гениальность — это какое-то уродство, но это слово имеет дурной смысл. Пока мы должны довольствоваться этим словом, так как оно лучше других выражает все то немногое, что мы знаем о происхождении гениев. Н. В. Гоголь не был похож ни на отца, ни на мать, его гениальность не была дальнейшим развитием способностей, имевшихся в его семье; почему-то, по непонятным нам причинам, в почтенной, благодушной семье родился гениальный сатирик. Поневоле нам приходится гениальность Н. В. Гоголя объяснить болезнью, так как только болезнь может нам объяснить такое резкое уклонение, такое существенное отличие. В самом деле, чем же иначе можно объяснить тот несомненный факт, что Н. В. Гоголь и своими удивительными способностями, и своей организацией отличался от всех членов своего семейства? Только болезнь могла обусловить это столь полезное для всех нас уродство и уклонение от типа. Унаследованное вырождение или болезни, перенесенные в детстве, или же, что наиболее вероятно, то и другое вместе обусловили то уклонение в организации, то уродство в строении головного мозга, которое выразилось и в гениальности, и в особенностях характера Н. В. Гоголя. Иначе мы не можем объяснить гениальности Н. В. Гоголя: болезнь обусловила одностороннее развитие головного мозга, задержала гармоническое развитие всего головного мозга.
Патологическая организация нервной системы Н. В. Гоголя несомненна, и ею, или, говоря иначе, болезнью, мы можем объяснить гениальность автора "Мертвых душ". Остается не вполне выясненным, чем объясняется и болезнь, и гениальность Н. В. Гоголя: унаследованным вырождением или случайным заболеванием в детском возрасте, но ведь это и не имеет большого значения.
Я вполне понимаю, что объяснение гениальности как патологического явления мало выясняет нам сущность дела; если даже и признать как безусловно доказанное, что гений обусловлен болезнью, что вообще гениальность есть патологическое уклонение от типа, все же остается невыясненным главное: какие болезни и каким образом обусловливают гениальность, какие уклонения мозга бывают у гениальных людей.
Однако такое объяснение имеет и некоторую ценность, так как благодаря ему нам вполне ясна ошибка биографов, старающихся объяснить гениальность характером родителей, воспитанием, влиянием среды и т. п. Все такие попытки совершенно несостоятельны, как в том убеждает нас жизнь Н. В. Гоголя; ни среда, ни характер родителей, ни воспитание, ни впечатления детства, ни образование — одним словом, ничто, кроме болезни, не может объяснить нам удивительных способностей Н. В. Гоголя.
Вообще, воспитание, влияние родных и друзей очень мало воздействуют на гениальных людей; жизнь Н. В. Гоголя может служить этому хорошим подтверждением. В. А. Гоголь имел самое ничтожное влияние на своего сына, в чем, конечно, нельзя его обвинить; гениальный сатирик сам перевоспитал себя, развивался вполне самостоятельно. Биографы обычно стараются объяснить жизнь и творчество гения воздействиями на него среды, забывая, что гений и воспринимает, и перерабатывает иначе, чем мы, обыкновенные люди; гений именно отличается и крайней самостоятельностью, и громадной своеобразностью.

II

О детстве Н. В. Гоголя нам ничего не известно, кроме того, что он часто хворал и вообще был ребенок болезненный; как и относительно детства всех великих людей, и о детстве Н. В. Гоголя имеются сведения, не заслуживающие ни малейшего доверия. Есть любители сообщать невероятные сведения о жизни великих людей, почему вообще нужна крайняя осторожность при оценке сообщений о Н. В. Гоголе; даже правдивый и образованный Данилевский писал, что Гоголь "трех лет от роду, не учась грамоте у учителя, уже бегло читал и писал слова мелом".
Нет никаких сомнений в том, что до поступления и Гимназию высших наук в Нежине Гоголь воспитывался и учился так же, как и его сестры, ничем особенным не выделялся. Его болезненность мешала ему учиться настолько, что в Полтаве потребовались усиленные занятия с особо приглашенным для этой цели учителем. Если бы до отъезда в Нежин Н. В. Гоголь чем-либо выделялся, его наблюдательная мать обратила бы на это внимание и запомнила бы ею подмеченное.
Самым ценным материалом для суждения об отрочестве Н. В. Гоголя следует считать его письма. На основании этих писем можно судить, что и в Нежине здоровье Гоголя было неудовлетворительно; он жалуется на боли груди в письмах от 14. VIII 1821; 6.IХ 1821; он был опасно болен в 1822 году и "долгое время не мог писать" (письмо от 10.Х 1822); в письме от З.Х 1823 Гоголь пишет: "Извините, что я так худо пишу. Это от непривычки, ибо я, по правде вам сказать, был болен". Жалобы Гоголя па свое плохое здоровье подтверждаются свидетельством Данилевского: "Он был болезненный ребенок. Лицо его было какое-то прозрачное. Он сильно страдал от золотухи; из ушей у него текло" (Шенрок). Воспоминание Данилевского о болезненности Гоголя заслуживает полного   доверия  в глазах  врача;  у детей  чахоточных родителей часто бывает "золотуха", "прозрачное" лицо, гноетечение из ушей.
Следует считать большим счастьем, что Гоголь был отдан в Гимназию высших наук в Нежине, так как с большим правом можно думать, что только благодаря крайне благоприятным для здоровья условиям жизни в этом заведении здоровье гениального отрока значительно улучшилось. Прекрасный климат, великолепный сад, новое здание, обширные помещения, удовлетворительный стол, относительно малое число часов школьных занятий, хороший уход, образцовая медицинская помощь со стороны д-ра Орлая — все это Гоголь едва ли бы нашел в другом учебном заведении. Все, что нам известно о почтенном д-ре Орлае, дает нам право думать, что Орлай никогда не забывал о своей главной обязанности, вносил врачебную точку зрения в дело воспитания и, насколько мог, заботился о здоровье вверенных его попечению и как директора, и как врача воспитанников. Таким образом, Гимназия высших наук в Нежине, укрепив здоровье Гоголя, сослужила великую службу перед всем человечеством.
За первые годы пребывания Гоголя в Нежине здоровье его несомненно поправилось, что доказывается и всем его поведением, и его письмом к матери от 14.V 1826 года: "Касательно моего здоровья, смело могу вас уверить, что я еще никогда не был в таком хорошем состоянии, как теперь: весел, радостен..."
Дурное состояние здоровья Гоголя в первые годы его жизни в Нежине весьма сильно влияло и на его развитие, и на его поведение. Следует согласиться с Шенроком (т. 1, с. 126), так характеризующим Гоголя в этот период: "Гоголь долго держал себя ребенком, причем решительно не обращал в низших классах ничьего внимания; ему даже отводилось не слишком завидное место в свободных товарищеских отношениях, хотя он не отставал от сверстников в обыкновенных мальчишеских проказах в классах и дортуарах, вследствие чего если и пользовался общей любовью школьников, то не внушал к себе уважения. Над ним часто смеялись и трунили, толкали его, получая от него соответствующее возмездие в виде насмешливых прозвищ и кличек".
Дурным состоянием здоровья Гоголя в первые годы его жизни в Нежине нужно объяснить и то обстоятельство, что он не пристрастился к какому-либо спорту, хотя на физические упражнения в гимназии было обращено столь большое внимание, что при выпуске "по окончании музыки, пения и танцев бились на рапирах и саблях пансионеры, окончившие курс наук: Григорьев, Данилевский и Миллер", "танцевали матлот Пузырьский и Данилевский I"1. Гоголь всю свою жизнь не любил физических упражнений, что, конечно, объясняется его хилым здоровьем, и в особенности очень дурным состоянием здоровья в отрочестве, т. е. в том периоде жизни, когда здоровые мальчики приохочиваются к физическим упражнениям.
_________________________
1 Лавровский. Гимназия высших наук. Т. III. 1874. С. 157.

Гоголь плохо учился в Гимназии высших наук, но его леность и плохие успехи никоим образом не могут быть объяснены его болезненностью в первые годы пребывания в Нежине; слабые, болезненные дети могут учиться очень хорошо; так как физические упражнения, шалости не по силам таким детям, детское самолюбие их часто страдает от их физической слабости, то они учатся с особым старанием, и, по мере способностей, старания их увенчиваются успехом. Очень здоровые, хорошо сложенные дети нередко тяготятся продолжительными классными занятиями; их организм требует движения, бурных шалостей. Что не слабое здоровье Гоголя было виной его плохих успехов в гимназии, доказывается и тем, что и в старших классах, т. е. когда его здоровье было удовлетворительно, он учился так же, как и в младших.
Меня удивляет, что даже такой опытный и ученый педагог, как Н. А. Лавровский, обвиняет Гимназию высших наук в Нежине за плохие успехи Гоголя. Уже не говоря о том, что между преподавателями были и вполне "почтенные лица, и даже такие, как профессор Белоусов, настолько выдающийся и опередивший свое время, что жестоко пострадал за свое превосходство, но из Гимназии  высших  наук  вышло  немало   весьма  полезных вполне просвещенных деятелей; вся жизнь Гоголя свидетельствует нам, что по складу своего ума он не мог хорошо учиться.  Для меня несомненно,  что в самой лучшей школе Гоголь учился бы плохо, хотя, конечно, из очень хорошей школы он вышел бы с большим запасом сведений, чем из Гимназии высших наук в Нежине. Гоголь, не мог хорошо учиться, потому что своим умственным складом, всей своей духовной организацией резко отличался от обыкновенных людей. Несомненно, что он обладал и восприимчивостью, и памятью, и сообразительностью несравненно лучшими, чем хорошие ученики; несомненно, что, даже оставляя в стороне его творчество, он по уму был гораздо выше среднего уровня, все-таки он не мог никогда и ни в какой школе учиться хорошо. По складу своего ума в течение всей своей жизни Гоголь мог хорошо усваивать лишь то, что его интересовало лично, что имело непосредственный интерес для него лично, что имело для него прямое значение; все остальное он усваивал и перерабатывал очень плохо, хуже, чем лица средних способностей. Поэтому он учился плохо в школе, был скверным профессором, очень умным человеком с весьма неполным образованием.
Гоголь не мог хорошо учиться, потому что объективное знание, знание как таковое, для него не имело значения, не могло его интересовать. Арнольди, познакомившийся с Гоголем в последние годы его жизни, весьма тонко подметил основное свойство ума Гоголя: "Если вы рассказывали ему что-нибудь для него новое, бросающее новый свет на отдельного человека или даже на целое сословие, он никогда не старался вникнуть внимательно в ваш рассказ, заметить, насколько он был справедлив, и усвоить его себе или взять из него что-нибудь, как бы следовало писателю с таким громадным талантом, задумавшему описать всю Россию в одной поэме, — нет. Он просто переставал вас слушать, делался рассеянным и ясно показывал вам, что рассказ не занимает его. Учиться у других он не любил"1. Психиатр мог бы к этому меткому и весьма ценному наблюдению Арнольди прибавить лишь несколько слов: "потому что он не мог".
_____________________________
1 Арнольди. Мое знакомство с Гоголем. Русский вестник. 1862.

Благодаря своей прекрасной памяти Гоголь хотя и плохо, но учился в Гимназии высших наук; можно, однако, думать, что в заведении более требовательном он не кончил бы курса; следовательно, еще раз мы должны быть благодарны Гимназии высших наук в Нежине. Мы не имеем основания не доверять одному из наставников Гоголя, г. Кулжинскому, писавшему в № 21 "Москвитянина" за 1854 г. (Шенрок): "Он учился у меня три года и ничему не научился, как только переводить первый параграф из хрестоматии при латинской грамматике Кошанского". Едва ли при современных требованиях гениальный Гоголь окончил бы гимназию.
Только психиатр может понять странный и непонятный склад ума Гоголя; действительно, для педагога неясно, почему способный, интеллигентный и даже вдумчивый ученик учится плохо; одни объясняют плохие успехи таких учеников ленью, другие обвиняют в плохих успехах школу. Гоголь не был живым, резвым мальчиком; такие мальчики, даже наделенные хорошими способностями, иногда учатся плохо, потому что их сильный организм требует много физического движения. Все мы встречали людей умных и способных, вполне равнодушных к знанию; это люди с сильно развитой физической жизнью — кутилы, обжоры, охотники, спортсмены и т. п.; их духовная жизнь угнетена, если можно так выразиться, насчет физической жизни. Гоголь был человек интеллигентный, живший почти всецело духовной жизнью, и тем не менее всю жизнь "он у других учиться не любил"... Очевидно, что ничто не могло его отвлекать от умственной жизни: всегда он жил духовной жизнью, не любил физических упражнений, не кутил, не пил и вообще не наслаждался земными радостями; он не прочь был хорошо покушать и иногда пофрантить, но ведь эти маленькие слабости не могли отвлекать его от умственных интересов.
Мы, психиатры, прекрасно знаем тот странный склад ума, который вполне проявился у Гоголя уже в его отрочестве: полное равнодушие к знанию при хороших способностях, отсутствие интереса ко всем предметам преподавания безразлично рядом с деятельным, пытливым умом именно бывает у лиц с патологической организацией нервной системы. Эти лица не могут любить знания, не любят учиться у других, и нет возможности приохотить их к науке, приучить их к систематической умственной работе. Их живо интересует только то, что имеет непосредственный интерес к их личности, и поэтому они могут иметь хорошие познания в некоторых областях при полном невежестве в других. Несмотря на всю свою интеллигентность, они равнодушны к истине, не любят учиться.
Так как я подробно высказался по этому вопросу в моей работе "Интеллектуальные чувствования у душевнобольных"1, то здесь ограничусь лишь кратким изложением.
___________
1 Некрологический вестник. 1899. Вып. 1, 2, 3.

У некоторых лиц с патологической организацией нервной системы крайне слабы или даже совершенно недоразвиты интеллектуальные чувствования, т. е. чувствования, сопряженные с умственной деятельностью. Я думаю, что правильнее всего вместе с Леддом1 и Дэвисом2 интеллектуальные чувствования свести в две группы, два класса, признавать два основных типа — это любовь исследования, изучения и любовь к истине.
______________________
1 Ladd. Psychologie. P. 564-569.
2 Davis. Elements of Psychologie. Р. 284—286.

У лиц с патологической организацией нервной системы изучение, исследование, не вызывает приятных чувствований, они не могут испытывать, как Гете, "священное изумление" перед истиной. Конечно, немало и вполне здоровых лиц, не любящих изучения, не чувствующих прелести истины, но это тупые люди или, наконец, лица, у которых животная жизнь подавляет духовную.
При врожденной слабости или недоразвитии интеллектуальных чувствований, при хороших умственных способностях умственные занятия, как в школе, так и по окончании ее, не могут быть успешны. Самолюбие, личный интерес, каприз, та или другая цель могут понудить таких лиц заняться наукой; иногда вначале дело идет недурно, но уже скоро врожденная слабость интеллектуальных чувствований проявляет себя; не испытывая приятных чувствований при исследовании, утешающих скромных и даже скудно одаренных тружеников науки, лицо с врожденной слабостью интеллектуальных чувствований забрасывает начатую работу; остается только блестяще написанное вступление, первая глава и т. п. Друзья, не понимающие особенностей его склада ума, удивляются, что талантливый, самоуверенно толкующий о своих научных трудах психопат не может окончить ни одного начатого труда; обвиняется среда, недостаток средств и т. п.
Изучение жизни Гоголя крайне поучительно именно в этом отношении, так как у Гоголя весьма рельефно был выражен этот дефект нервной организации, и мы хорошо можем в течение всей жизни автора "Мертвых душ" проследить его нелюбовь учиться у других, так как всегда он учился лишь тому, что имело непосредственное отношение к его личности, следовательно, весьма немногому.
Дальнейшее изучение биографии Гоголя выяснит нам вполне этот дефект нервной его организации.
У лиц со слабыми интеллектуальными чувствованиями не может быть священного изумления перед истиной, и потому они не могут быть правдивы; они или прямо говорят неправду, или без всякой надобности, или для достижения грубоутилитарных целей, или заменяют истину фразами и риторикой; неискренность, преувеличения и умолчания суть неизбежные последствия отсутствия священного изумления перед истиной. Было бы несправедливо таких лиц обвинять во лживости; они не испытывают того неприятного чувствования, которое переживает нормальный, порядочный человек, когда он по той или другой причине обманывает; профессор, решившийся, чтобы понравиться начальнику или влиятельному другу, прочесть лекцию не из курса, но специально подготовленную на сей случай, долго чувствовал бы себя очень дурно, стыдился бы своих слушателей; Гоголь, угостивший Пушкина и Жуковского лекцией об Аль Мамуне, напротив, был самого лучшего о себе мнения и презирал как товарищей, так и студентов.
Эта неискренность Гоголя, обусловленная патологической организацией его нервной системы, сказалась очень рано вместе с его удивительной практичностью; в письме от 7.I 1822 он пишет, что взял у товарища ножик, чтобы "посмотреть"; "я забыл ему отдать сейчас, а положил в свой ящик, но чрез минуту посмотрел в ящик и его уже там не было. Теперь он говорит, чтобы я отдал сейчас ему восемь рублей, а не то так он возьмет все мои вещи и еще пожалуется гувернерам, и они меня накажут со всею строгостию". Гоголь обещает больше не брать чужих вещей и просит: "...пришлите мне денег хоть рублей десять..." Конечно, вполне нормальные, но дурно воспитанные и дурные мальчишки пишут и не такие небылицы родителям, чтобы выманить десять рублей, но ведь Гоголь был воспитан правдивыми, нежно его любящими родителями, был хороший сын и скромный мальчик. Это письмо очень характерно; я знал одного кадета, выманившего у родителей пятнадцать рублей, выдумав, что он сломал казенное ружье; он кончил очень дурно.
Удивительная практичность Гоголя, его непостижимое умение подмечать слабые стороны людей и пользоваться ЭТИМИ слабостями проявились у него очень рано. Кукольник рассказывает: "Иван Семенович (Орлай) не жаловал, если ученики во время лекций оставляли классы и прогуливались по коридорам, а Гоголь любил эти прогулки, а потому немудрено, что частенько натыкался на директора, но всегда выходил сух из воды и всегда одною и тою же проделкой. Завидев Ивана Семеновича издали, Гоголь не прятался, шел прямо к нему навстречу, раскланивался и докладывал: "Ваше превосходительство! Я сейчас получил от матушки письмо. Она поручила засвидетельствовать вашему превосходительству усерднейший поклон и донести, что по вашему имению идет все хорошо". (Имение Орлая, при котором находилось всего шесть душ, находилось по соседству с деревней матери Гоголя.) "Душевно благодарю! Будете писать к матушке, не забудьте поклониться ей от меня и поблагодарить..." Таков был обыкновенный ответ Ивана Семеновича, и Гоголь беспрепятственно продолжал прогулку по коридорам (Шенрок).
Необходимо заметить, что Орлай считался хорошим знакомым семейства Гоголя, заботился о Н. В. Гоголе и принимал в нем особенное участие; в случае нужды в деньгах Гоголь мог свободно обращаться к Орлаю.
Еще более искусства, уже совсем несвойственного обыкновенным ученикам, проявил Гоголь, притворившись "бешеным"; большого доверия заслуживает рассказ Кукольника об этом происшествии; но ведь и для того, чтобы избегнуть телесного наказания, ученики не притворяются "бешеными". Такое тонкое понимание начальнических сердец недоступно не только отрокам, но и взрослым, а Гоголь сообразил, что он, притворившись бешеным, избегнет наказания и причинит большие хлопоты и испуг начальству и доктору. Само собою разумеется, что Гоголь скверно изобразил "бешенство", так как не видел душевнобольных, но для начальства и доктора, также не знавшего психиатрии (а в то время ее никто не знал), верного изображения "бешенства" и не требовалось.
Вот все, что можно сказать об отрочестве Гоголя; на основании имеющихся у нас сведений мы можем заключать, что в этом возрасте проявились лишь некоторые особенности его характера, его нервной организации. Гоголь так резко не походил на обыкновенных людей, его организация была так своеобразна, что с уверенностью можно утверждать, что в самой лучшей школе самые опытные педагоги не разгадали бы этого отрока, не могли бы существенно влиять на его развитие. Гимназия высших наук укрепила здоровье гениального отрока, кое-чему его научила; большое ей спасибо за это.

III

Только в юношеском возрасте Гоголь занял между товарищами подобающее его крупной личности место; только теперь мы замечаем расцвет духовной жизни автора "Мертвых душ".
Художественные и творческие способности Гоголя в этом периоде жизни проявились в увлечении театром; по всей вероятности, он с горячностью занялся театральными представлениями и хорошо играл. В самом деле, чем мог заняться Гоголь в Нежине? А его богатая духовная натура требовала деятельности; к научным занятиям он был не способен, к физическим упражнениям — еще более, рисовальщик он оказался плохой; вследствие недостаточного знания языков сокровища художественной литературы ему были почти недоступны, и потому после неудачных попыток заняться рисованием и литературой Гоголь увлекся театром.
Еще более ярко проявилась богатая духовная натура в ранней проницательности, в тонкой наблюдательности. В письмах к Г. И. Высоцкому восемнадцатилетний Гоголь проявляет проницательность и вдумчивость, далеко не заурядные; это серьезный, вдумчивый и наблюдательный юноша; можно лишь удивляться, как рано Гоголь стал серьезно относиться к жизни, понимать слабые стороны людей. Впрочем, нет надобности останавливаться на этом обстоятельстве, так как быстрое развитие н юношеском возрасте нельзя считать явлением патологическим.
В юношеском возрасте у Гоголя проявилось два симптома его патологической нервной организации.
Во-первых, Гоголь в этом возрасте был совершенно безучастен к женщинам; как по его письмам, так и по воспоминаниям его товарищей никаких любовных увлечений в этом возрасте у Гоголя не было.
Период полового созревания у всех нормальных юношей сопровождается любовными увлечениями; в зависимости от характера, воспитания, среды любовь проявляется весьма различно; мы можем наблюдать все переходы от мечтательной любви к неведомой героине до грубого посещения "с гигиенической целью" по совету родственника или товарища "пансионов без древних языков". Нормальный юноша непременно влюбляется или прямо начинает с того, чем кончается любовь. Чем выше духовная натура юноши, чем лучше воспитание, им полученное, тем большую роль в его жизни играет любовь; юноши тупые в нравственном отношении, с сильно развитой физической жизнью, дурно воспитанные довольствуются скотской любовью и при возможности удовлетворять свои телесные потребности совершенно недоступны настоящей любви и безучастны ко всем порядочным девушкам и женщинам.
При невозможности удовлетворить естественным путем телесные потребности юноши, по крайней мере многие, мастурбируют; по всей вероятности, в Нежине, в двадцатых годах, проституция не процветала, а потому между учениками Гимназии высших наук мастурбация была распространена весьма сильно. Так как мастурбация не может удовлетворить нормальных юношей, то они непременно или влюбляются, или, по мере возможности, удовлетворяют естественным путем свои телесные потребности.
Считаю необходимым оговориться, что мне крайне неприятно касаться этого вопроса, но, к сожалению, я не могу его обойти ввиду того, что общепризнано, что здоровье автора "Мертвых душ" пострадало именно от мастурбации. Еще на школьной скамье, я помню, наши почтенные наставники, убеждая нас во вреде онанизма, ссылались на пример Гоголя: такой гениальный человек и заболел от онанизма. Недавно один наш известный ученый, когда я заметил в разговоре, что от онанизма с ума сойти нельзя, возразил мне: "Уж на что Гоголь был гениален, и то заболел от онанизма". Одним словом, традиционное мнение об онанизме Гоголя так распространено, что при всем нежелании касаться этого вопроса я непременно должен обстоятельно им заняться.
Вообще не доказано, что Гоголь был онанист, и весьма возможно, что он вовсе не мастурбировал или же мастурбировал   лишь   в   период   полового   созревания и в ранней молодости. Легенда о мастурбации Гоголя создалась потому, что он не имел любовных увлечений, даже самых грубых; это отсутствие любовных увлечений объясняют тем, что он мастурбировал. Иначе лица, не знающие патологии половой жизни, и не могут объяснить отсутствия любовных увлечений.  Но, во-первых, у некоторых лиц с патологической организацией нервной системы половые желания или совершенно отсутствуют, или так слабы, что они и не мастурбируют, и не имеют половых увлечений. Весьма возможно, что Гоголь именно принадлежал к этой категории, т. е. и не мастурбировал, и не имел никаких любовных увлечений; такое предположение не может быть опровергнуто, но и не может быть доказано. Во-вторых, некоторые мастурбанты имеют любовные увлечения; боязнь заразиться дурною болезнью, застенчивость побуждают таких лиц, когда не представляется возможности безопасно и удобно удовлетворить свои желания естественным путем, прибегать к мастурбации. Поэтому только лица, не знающие патологии половой жизни, думают, что субъект, не имеющий половых увлечений, предается мастурбации.
По моему мнению, мы можем с одинаковым правом допускать, что Гоголь был мастурбант и что у Гоголя или совершенно отсутствовали половые желания, или были так слабы, что он не удовлетворял их ни естественным путем, ни мастурбацией.
Первое предположение более распространено, и Ломброзо его считает доказанным; в сущности, для психиатра не имеет большого значения, какое из двух допущений соответствует действительности1.
____________________
(1) Lombroso. Der geniale Mensch. S. 116

Если действительно Гоголь был мастурбант, то это доказывает лишь то, что Гоголь был наделен патологической организацией нервной системы; несомненно, что мастурбация была симптомом болезни, а не ее причиной; если бы гениальный автор "Мертвых душ" не был больным или, по крайней мере, ненормальным, он не был бы мастурбантом. В самом деле, разве здоровый человек может удовлетвориться мастурбацией, может не любить, не чувствовать сильнейшего отвращения к мастурбации. В самом деле, что, кроме патологической организации нервной системы, могло мешать Гоголю и кутить, и любить?
Если мы будем считать верным второе предположение, то также должны считать такую ненормальность симптомом патологической организации нервной системы; трудно сказать, что — мастурбация в течение всей жизни или полное отсутствие половых желаний — составляет более тяжелое патологическое явление, и потому, по моему мнению, вопрос, был ли Гоголь мастурбант, не заслуживает большого внимания. Важно, и даже очень важно, что Гоголь не имел любовных увлечений, ни грубых, ни идеальных. Это особенно важно, потому что этот симптом его патологической организации оказал громадное влияние на его творчество. Гоголь не умел изображать любви, и любовь не играет роли в его произведениях, если не считать романтической любви Андрия в "Тарасе Бульбе". В изображении этого эпизода Гоголь проявил свое непонимание любви: он ее описал совсем не так, как описывал явления, ему известные и понятные. Непонятная, неизвестная Гоголю любовь могла ему казаться какою-то таинственной, чудной силой, способной понудить казака Андрия изменить казачеству и религии только для того, чтобы увидеть паненку, которую он раз, несколько лет тому назад, видел в Киеве. Не только в то время, но и в наше такие простаки невозможны, и во всех произведениях Гоголя нет такого невозможного эпизода, как любовь Андрия. Гоголь, не интересовавшийся женщинами вследствие своей врожденной ненормальности, знал их плохо и изображал гораздо слабее, чем мужчин. Строго говоря, он не дал нам ни одного законченного изображения женщины; он всегда с большим знанием рисовал мужчин. Я помню, как долго не мог понять, почему в произведениях Гоголя любовь не играет роли, почему лучшим его женским образом была старуха Коробочка, почему он не дал нам художественных образов девушек: ведь Улинька — это не образ. Если бы и были сомнения насчет того, знал ли Гоголь женское сердце, наблюдал ли он со своей громадной проницательностью девушек, то Улинька должна была бы нас убедить, что Гоголь страдал патологической организацией нервной системы, лишившей его способности любить. Эта ненормальность Гоголя совершенно непонятна некоторым его биографам; особенно резко доказала непонимание сложной натуры Гоголя г-жа Черницкая1, удивительно ложно истолковав отношение Гоголя к Смирновой; "вообразив в Гоголе рыцаря-однолюба, она не церемонится с фактами", совершенно верно говорит Шенрок. Г-жа Черницкая решительно не понимает, что Гоголь не мог любить: вся его жизнь и все его произведения доказывают, что любви для него не существовало. Шенрок обнаруживает глубокое знание Гоголя, горячо опровергая взгляд Черницкой. Известно, что Гоголь любил рассказывать "непечатные" анекдоты и мастерски их рассказывал; эти рассказы остались нам неизвестны, потому что ввиду их крайней циничности слышавшие не могли их нам передать. Насколько я мог узнать, конечно из вторых рук, т. е. от лиц, слышавших эти рассказы из уст друзей и знакомых Гоголя, цинизм весьма убедительно свидетельствует о недоразвитии у нашего великого сатирика половой любви. Как я уже говорил об этом в моей работе "Тургенев как психопатолог"(2), лица с недоразвитыми или угасшими половыми чувствованиями именно склонны к цинизму, любят неприличные фотографии, скабрезные рассказы и т. п.
_____________________
(1)Северный вестник. 1890.I.
(2)Вопросы философии и психологии. 1899.

То же самое приходится повторить по поводу "непечатных" анекдотов Гоголя: только органическим недостатком, т. е. недоразвитием половой любви, можно объяснить, что великий художник мог находить удовольствие в рассказах, просто гадких для обыкновенного здорового человека. Гоголь рассказывал "непечатные" анекдоты с таким мастерством, с таким удовольствием, что несомненно, его воображение было направлено в известную сторону: это не были шутки грубого чувственного человека, лишенного художественного чутья,— нет, это были именно художественные произведения больного, страдающего врожденным недоразвитием половой жизни.
Как известно, Гоголь даже хотел напечатать довольно нескромный рассказ "Прачка"; я не читал этого произведения, но слышал, что и тут проявился грубый цинизм больного гения. Гоголь был настолько умен, что был крайне целомудрен в своих произведениях, предназначенных для печати, но зато в обществе друзей с чисто болезненным цинизмом описывал самые грязные, самые сладострастные сцены; воображение его много работало в этом направлении.
Не меньшее значение имеет второй симптом патологической организации нервной системы Гоголя, ясно проявившийся уже в юношеском возрасте. Симптом этот еще мало разработан в психиатрии и по самому существу дела не совсем ясен не только для профанов, но даже для специалистов; для его уразумения необходимы и знание психологии, и, главное, способность к психологическому анализу.
Гоголь сразу, без всякого основания или внешнего повода, изменяет свои взгляды на людей; все в его глазах делаются пошляками, ничтожествами; исключение составляют лишь лица, им очень любимые, ему особенно близкие. Те лица, которых он уважал и которые имели полное право на его уважение, без всякого повода, без всякого основания вызывают с его стороны только высокомерное порицание и презрение.
Гоголь, так сказать, с молоком матери всосал благоговение к Д. П. Трощинскому, привык гордиться родством с этим сановником, привык считать его просвещенным вельможей, благодетелем Малороссии; вдруг безусловное благоговение заменяется отрицательным, высокомерным отношением. Совершенно неосновательно объяснять такую перемену тем, что Гоголя оскорбило невнимание Трощинского к его матери, когда к его приезду делались большие приготовления, а между тем "его высокопревосходительство" не благоволил приехать (Шенрок). Уже не говоря о том, что Гоголь всегда был почтителен к "властям предержащим", он был настолько умен, что не мог требовать аккуратности в посещениях от больного старика. Необходимо не забывать, что Д. П. Трощинский родился в 1754 году, а умер в 1829-м, следовательно, два года спустя после того, как Гоголь изменил к нему отношение.
Еще менее имел прав Гоголь отрицательно относиться к Орлаю; этот гуманный, почтенный директор так снисходительно и заботливо воспитывал Гоголя, что имел полное право на уважение и благодарность гениального юноши; тем, кто не признает этой черты характера Гоголя симптомом патологической организации его нервной системы, крайне тяжело читать отзывы Гоголя об Орлае; если гениальный юноша так отрицательно и высокомерно относился к руководителю своего воспитания, то чего же следует ожидать от посредственностей и тупиц.
Нечего и говорить, что отношение к обыкновенным смертным было еще более высокомерно; это "дураки", "существователи"; Гоголю тяжело даже жить среди таких ничтожеств. "Ты знаешь всех наших существователей, всех, населивших Нежин. Они задавили корою своей земности, ничтожного самодоволия высокое назначение человека. И между этими существователями я должен пресмыкаться... Из них не исключаются и дорогие наставники наши" (письмо к Г. И. Высоцкому. 26.VI 1827).
Как и всегда бывает у лиц с патологической организацией, у Гоголя "существователи" вызывают враждебное отношение не потому, что они только существуют, а потому, что они непочтительны и нелюбезны. Вина "сущес-твователей" всегда состоит в том, что презирающий их очень требователен в своих отношениях к людям, очень обижается, что "дураки" его мало уважают, а потому считает  себя  напрасно  оскорбляемым  и  даже  преследуемым. Само собою разумеется, что презирающий "существователей" очень высокого мнения о самом себе, считает себя неизмеримо выше не уважающих, а следовательно, оскорбляющих и даже преследующих "существователей"; он, конечно, со временем уничтожит всех своих преследователей, так как он неизмеримо выше их.
Все это с буквальной точностью повторилось и в истории болезни Гоголя; в письме к матери от 1.III 1828 г. он, между прочим, пишет: "Но вряд ли кто вынес столько неблагодарностей, несправедливостей глупых, смешных притязаний, холодного презрения и проч. Все выносил я без упреков, без роптания, никто не слыхал моих жалоб, я даже всегда хвалил виновников моего горя. Правда, я почитаюсь загадкою для всех, никто не разгадал меня совершенно... Нет, я слишком много знаю людей, чтобы быть мечтателем. Уроки, которые я от них получил, останутся навеки неизгладимыми, и они верная порука моего счастия. Вы увидите, что со временем за все их худые дела я буду в состоянии заплатить благодеяниями, потому что зло их мне обратилось в добро".
Для психиатра не имеет особого значения, что восемнадцатилетний плохой ученик, кроме участия в спектаклях, не имел никакого права презирать "существователей"; к сожалению, и вполне нормальные люди, конечно не все, переоценивают свои достоинства и свысока смотрят на лиц, у которых недостойны "развязать ремень обуви"; такое ни на чем не основанное высокомерие особенно часто у плохо учившихся или, говоря правильнее, невежественных молодых людей. Моралист имел бы право упрекнуть Гоголя за такое высокомерное презрение — это не был тупой, глупый юноша, которому простительно презрение даже к "дорогим наставникам". Психиатр должен с особым вниманием анализировать происхождение высокомерного презрения Гоголя ко всем, кроме немногих любимых им лиц. Несмотря на всю свою проницательность, ни в чем "существователей" Гоголь обвинить не мог: во-первых, они ничем не заслуживали презрения, во-вторых, даже Гоголь в восемнадцать лет не мог правильно судить своих "дорогих наставников"; притом же Гоголь и не интересовался ни образованием, ни умом своих "дорогих наставников", так как учился лишь настолько, чтобы выдержать экзамен. Можно было бы думать, что нам остались неизвестны истинные причины высокомерного презрения Гоголя к лицам, вместе с которыми ему пришлось жить; такое предположение невероятно для психиатра. Мы знаем, что лица с организацией Гоголя никогда объективно к людям не относятся; они презирают или, по крайней мере, отрицательно относятся к людям только потому, что те недостаточно их уважают, не поклоняются им; те же, кто почему-либо уважает этих строгих судей-"существователей", оказываются и умными, и прекрасными. Лица с параноическим характером, а именно такой характер проявился у Гоголя уже в юношеском возрасте, непременно с высокомерным презрением или, по крайней мере, вполне отрицательно относятся ко всем, кроме ближайших друзей; а их друзьями могут быть люди, их почитающие, им поклоняющиеся. Для субъекта с параноическим характером все люди ничтожны по сравнению с ним, он всех их презирает, хотя к тому не имеет никаких оснований; ведь и Гоголь ни в чем не мог обвинить "существователей". Действительной причиной отрицательного отношения ко всем и даже лицам, имеющим полное право на уважение и благодарность у лиц с параноическим характером, служит убеждение, что к ним все относятся враждебно, что их преследуют, что "вряд ли кто вынес столько неблагодарностей, несправедливостей глупых, смешных притязаний, холодного презрения и проч.", сколько они. Понятно, что они не могут иначе, как вполне отрицательно и с презрением, относиться к своим преследователям; им тяжело жить вместе с "существователями", причиняющими столько огорчений.
Письмо Гоголя к матери от 1.III 1828 г. имеет громадное значение для уяснения его параноического характера; оно особенно ценно, по крайней мере в глазах психиатра, потому, что Гоголь, как и большинство лиц с параноическим характером, был очень скрытен и, конечно, скрывал свои мысли о враждебном отношении к нему "существователей", свои мысли о ничтожестве своих воображаемых врагов. Он был умен и понимал, что подобные жалобы могут ему повредить, обострить отношения, усилить преследования, а потому только в письме к матери проговорился об этом обстоятельстве. Мы имеем много оснований допустить, что мысли об общем враждебном к нему отношении, о преследовании его "существователями" весьма занимали Гоголя уже в 1827 г. С таким же правом мы можем допускать, что Гоголь со свойственной ему скрытностью и осторожностью написал матери далеко не все, что он думал, значительно сгладил и смягчил жалобы на перенесенные преследования.
Конечно, у Гоголя, как и у всех лиц с параноическим характером, убеждение, что его преследуют, сложилось путем размышления, было выводом из посылок; ведь и душевная жизнь больных подчинена законам психологии и логики; их душевной жизнью управляют те же законы, которые управляют нашей. Едва ли нужно говорить, что в действительности не было никаких оснований для убеждения Гоголя, что ему делают неприятности, что его преследуют; напротив, мы знаем, что у него всегда было много поклонников, что он умел находить преданных друзей, умел пользоваться людьми, умел заставлять их быть ему преданными и полезными.
Если несомненно, что есть вполне здоровые молодые люди, с высокомерием относящиеся и к высокопоставленным родственникам, и к "дорогим наставникам", и к товарищам, то столь же несомненно, что здоровые молодые люди вовсе не склонны считать себя несчастными жертвами несправедливых преследований.
Мысль о преследовании, о незаслуженных неприятностях является логическим выводом, необходимым дополнением убеждения или даже неясного, но весьма живого чувства в собственном превосходстве, в собственном величии. Понятно, что субъект, убежденный в своем неизмеримом превосходстве, свысока относится к "существователям", а так как последние, конечно, не замечают воображаемого превосходства субъекта с параноическим характером, то к высокомерию присоединяется враждебность. Если такой субъект и скрывает свои идеи о собственном величии и потому не дает повода к насмешкам, все же "существователи" ему кажутся врагами, преследователями, потому что их равнодушное отношение к воображаемому величию есть уже оскорбление, "холодное презрение". Такому субъекту кажется оскорблением, "холодным презрением" непризнание его превосходства, обращение с ним такое же, как и с другими "существова-телями"; "дорогие наставники", так же как и товарищи, казались Гоголю "виновниками его горя", и потому он к ним относился враждебно и как человек необыкновенный, в чем он был уверен, с высокомерием.
Идеи величия, непременный элемент параноического характера, появились у Гоголя очень рано; в вышеупомянутом письме к матери он уже обещает "за все их худые дела" заплатить благодеяниями, потому что  зло их обратилось в добро... "никто не разгадал меня совершенно".
Неизвестно, когда и как сформировались в уме Гоголя мысли о его величии, о его высоком назначении, о его неизмеримом превосходстве над окружающей средой. В письме к матери от 24.III 1827 г. Гоголь пишет: "Испытую свои силы для поднятия труда важного, благородного: на пользу отечества, для счастия граждан, для блага жизни подобных..."; конечно, эти благородные юношеские мечты делают только честь Гоголю; можно лишь удивляться, что юноша, одушевленный такими благородными желаниями, не находил нужным хорошенько учиться. Более ясно высказывается Гоголь в письме к Высоцкому от 26.VI 1827 г.: "Уединясь совершенно от всех, не находя здесь ни одного, с кем бы мог слить долговременные думы свои, кому бы мог выверить мышления свои, я осиротел и сделался чужим в пустом Нежине". В письме от 3.Х 1827 г. к Косяровскому видно, что мысли о своем превосходстве уже давно занимали Гоголя: "Еще с самых времен прошлых, с самых лет почти непонимания, я пламенел неугасимою ревностью сделать жизнь свою нужною для блага государства, я кипел принести хотя малейшую пользу. Тревожные мысли, что я не буду мочь, что мне преградят дорогу, что не дадут возможности принесть ему малейшую пользу бросали меня в глубокое уныние. Холодный пот проскакивал на лице моем при мысли, что, может быть, мне доведется погибнуть в пыли, не означив своего имени ни одним прекрасным делом — быть в мире и не означить своего существования — это было для меня ужасно". При всей своей скрытности Гоголь настолько обнаруживал свое самомнение, что уже видел: "У вас почитают меня своенравным, каким-то несносным педантом, думающим, что он умнее всех, что он создан на другой лад от людей... Как угодно почитайте меня, но только с настоящего моего поприща вы узнаете настоящий мой характер..." (письмо к матери от 1.III 1828). Очевидно, что Гоголю не удалось скрыть свои мысли о своем превосходстве, и он видел, что мать любящим сердцем, хотя отчасти, поняла заблуждения сына.
В 1828 г. убеждение в своем превосходстве и, следовательно, своем высоком призвании в душе Гоголя окрепло настолько, что он твердо решил покинуть Малороссию, где его не оценили и где он не мог проявить себя, и ехать в Петербург и даже в чужие края: "Я еду в Петербург непременно в начале зимы, а оттуда Бог знает, куда меня занесет, весьма может быть, что попаду в чужие край, что обо мне не будет ни слуху, ни духу несколько лет..."
Уверенность в своей необыкновенной судьбе так сильна, что он поручает Косяровскому свою семью, занимается составлением дарственной записи, передающей его часть наследства матери.
"Может быть, и весьма вероятно, что в самом деле я отлучусь и слишком далеко (это и есть мое намерение), обо мне не будет и слуху, между тем уплывет десять лет, законная давность — почему знать, каковы еще будут мои сестры, может быть, жадные наследники не дадут ей и места, где бы преклонить голову" (письмо Косяровскому 8.IХ 1828). Очевидно, что Гоголь чувствовал себя неизмеримо выше окружающей среды, не мог в ней оставаться. Окружающая среда была так ему ненавистна, что он окончательно решил уйти куда-нибудь подальше, туда, где ничто не будет ему напоминать о ненавистном прошлом; он предназначен для другой жизни, хотя и не знает, для какой именно. Понятно, что для такого необыкновенного человека небольшое имение — жалкая обуза, и он, что, конечно, делает честь его сердцу, спешит передать его матери.
Удивительный размах юношеского честолюбия Гоголя ставил в затруднение его биографов; допускалось влияние Д. П. Трощинского, а Коялович даже допускал, что на отроческую душу Гоголя имели сильное влияние слышанные им предания казацкой старины, в которых небольшая роль досталась его ближайшим предкам. Шенрок вполне прав, не соглашаясь с мнением Кояловича, и совершенно верно и метко характеризует Гоголя в юношеском возрасте: "Чем притязательнее становились замыслы Гоголя, тем на большее число лиц распространялось его критическое отношение".
Биографы Гоголя, объяснявшие широкий размах его юношеского честолюбия чисто психологическими мотивами и влиянием среды, упускают из виду, что Гоголь не мечтал о карьере, богатстве, не имел хотя бы неясной мысли о какой-либо деятельности. Неужели нормальные  молодые люди так думают о своей будущности, как Гоголь? Разве здоровые молодые люди мечтают исчезнуть  на много лет в чужих краях, чтобы о них не было "ни слуху", и передают свои права на имение, чтобы через десять лет "жадные наследники" не завладели им.
Еще яснее нам будет патологический характер юношеского честолюбия Гоголя, если мы припомним, что в то время он не имел решительно никаких прав считать себя  выше других, рассчитывать на удачу. Бедный, некрасивый, неловкий, болезненный, дурно образованный, кончивший по второму разряду, не знающий иностранных языков, не обладающий никакими талантами мелкий дворянин не имел права на успех в жизни. Сам Гоголь хорошо понимал, что он не имеет никаких прав на блестящее будущее; в том же письме к Косяровскому он пишет: "Я знаю кой-какие ремесла. Хороший портной, недурно раскрашиваю стены алфрескою живописью, работаю на кухне и много кой-чего уже разумею из поваренного искусства..." Рядом с таким разумным суждением Гоголь, как лицо с параноическим характером, все же приписывает себе хорошие качества: "...всегда благодарю Бога, это за свою настойчивость и терпение, которыми я прежде мало обладал, теперь ничего из начатого мною я не оставляю, пока совершенно не окончу". Чрезвычайно характерное соединение верного суждения умного человека и патологической переоценки лица с параноическим характером; нельзя считать это случайно сорвавшейся фразой, риторической фигурой; в продолжение всей своей жизни Гоголь высказывал ту же мысль: до сих пор я ничего не сделал, но, наверное, я много сделаю.
Биографы Гоголя оправдывают ни на чем в действительности не основанное высокое мнение о себе и о своем призвании его гениальностью; он прозрел свое великое будущее; принято думать о Гоголе, что он предугадал, предчувствовал и в конце концов не ошибся в своем действительно великом и славном призвании. Конечно, последующая деятельность автора "Мертвых душ" дает право на такое неправильное заключение; но ведь сам Гоголь никоим образом не мог в 1827 г. понимать, что он наделен своеобразным гением, он не мог ни догадываться, ни предчувствовать этого, а потому и не был намерен заняться литературой. Гениальность необычайно редко бывает у лиц с параноическим характером, а все такие лица так же переоценивают свои силы, так же много ожидают от будущего, так же отрицательно относятся к настоящему и к людям, как Гоголь. Ведь, если бы Гоголь случайно не занялся литературой, он не изменил бы своего мнения о себе, своего отрицательного отношения к действительности, и, когда он завоевал себе право на величие, он основывал высокое о себе мнение не на своих действительных заслугах, которые ценил очень низко.
Таким образом, уже в юношеском возрасте у Гоголя проявился параноический характер; идеи величия и идеи преследования он высказывал уже очень рано; в психиатрии еще не решен окончательно вопрос, какие идеи появляются раньше: идеи величия или идеи преследования; может быть, они развиваются параллельно; поэтому я не буду здесь разбирать этого вопроса, так же как и вопроса о происхождении идей величия, тем более что об этом я уже высказал мои взгляды в работе "Апперцептивные процессы у душевнобольных"1.
__________________
(1) Архив психиатрии. 1887.

Я вполне понимаю, что, пока мои доводы малоубедительны, и мне могут возразить, что и здоровые юноши переоценивают свое достоинство, отрицательно относятся ко всему и ко всем; пока я на такое возражение отвечу, что есть здоровые люди, не знающие, сколько им лет, не умеющие помножить двузначное число на однозначное, но, однако, лицо, вполне не доверяющее психиатрии, усомнилось бы в психическом здоровье своего знакомого, если бы тот не мог сказать, сколько ему лет, сколько копеек в трех двугривенных и т. п. Конечно, патологическое от физиологического отличается лишь количественно; ничего абсолютного, отличающего здорового от больного нет. Впрочем, мне придется еще много говорить о параноическом характере Гоголя, и потому я надеюсь, что в дальнейшем изложении это патологическое явление мне удастся выяснить и полнее, и убедительнее.
Как психиатр, я не останавливаюсь вообще на развитии характера Гоголя, на его умственном развитии, на его отношении к матери и т. п. Все это сделано весьма обстоятельно вполне компетентными исследователями, особенно Шенроком, и нет надобности повторять вкратце то, что описано весьма обстоятельно и вполне верно.
Я остановлюсь лишь на двух особенностях характера Гоголя, имеющих некоторое значение в глазах психиатра.
Как-то странно, что юноша, ужасающийся мысли "погибнуть в пыли, не означив своего имени ни одним прекрасным делом", поклявшийся "ни одной минуты короткой жизни своей не утерять, не сделав блага", даже в письме к другу, живущему в Петербурге, пишет: "Какой-то у вас модный цвет на фраки? Мне очень бы хотелось сделать себе синий с металлическими пуговицами", выпрашивает у матери деньги на шитье фрака у лучшего портного и вообще много заботится о своем туалете. По своему франтовству Гоголь даже выделялся между "нашими дураками" настолько, что его бывший наставник, т. е. жалкий "существователь" Кулжинский, обратил внимание на эту черту характера и так хорошо о ней помнил, что много лет спустя сообщал об этом следующее ("Москвитянин", 1854, № 21): "Гоголь прежде всех своих товарищей, кажется, оделся в партикулярное платье. Как теперь вижу его в светло-коричневом сюртуке, которого полы подбиты были какою-то красною материей в больших клетках. Такая подкладка считалась тогда последним криком молодого щегольства, и Гоголь, идучи по гимназии, беспрестанно обеими руками, как будто не нарочно, раскидывал полы сюртука, чтобы показать подкладку".
Было бы совершенно неправильно считать это щегольство невинным мальчишеством, так как у Гоголя навсегда осталась претензия на щегольство; даже в последние годы своей жизни Гоголь своим странным щегольством удивлял Арнольди. Также нельзя объяснять щегольство Гоголя любовью к красивому; как известно, костюм Гоголя, по меткому выражению Лонгинова, "представлял резкую противоположность щегольства и неряшества".
Лица с параноическим характером так глубоко, можно сказать, органически уверены в своем неизмеримом превосходстве, так презирают "существователей", что решительно не могут понимать даже мелких своих недостатков, своих смешных сторон; притом же им всегда хочется выделиться от "существователей", не быть на них похожими. Опытный психиатр даже не станет объяснять параноику смешную сторону его туалета, потому что такой разговор только вызовет напрасное раздражение со стороны больного; параноик не может понять, как он может одеваться дурно; то, что у других смешно, у него делается прекрасным; он смеется над франтовством других, но то, что он делает, — все прекрасно, потому что он выше толпы, он презирает своих врагов. Такой больной может отлично рассуждать о слабостях других людей, удивляться, почему они не стараются избавиться от своих слабостей, но все, что он находит нужным делать, хорошо уже потому, что он это делает, и если он носит голубой галстук на розовой рубашке, то это не может быть нехорошо, потому что ему это нравится.
Только параноическим характером Гоголя можно объяснить безвкусное, а под конец жизни даже чудаковатое его франтовство; неужели Гоголь не понимал, как смешно франтовство, особенно у человека бедного; неужели у него не было достаточно наблюдательности и вкуса, чтобы понимать, как смешны и прямо тягостны были его туалеты, которые он, по словам Арнольди, надевал в Калуге. Не только Гоголь, но и люди, неизмеримо ничтожные по сравнению с Гоголем, или подавляют свое желание пофрантить, или научаются одеваться элегантно.
Может казаться, что деловитость и расчетливость Гоголя доказывают, что он был вполне здоров; действительно, можно удивляться, как восемнадцатилетний Гоголь предусмотрительно осведомляется у Высоцкого о петербургских ценах и вообще об условиях жизни, как деловито оценивает сообщенные ему сведения; даже в том письме к матери, в котором он проговорился
О  преследованиях и о своем величии, он очень разумно обсуждает   вопрос   о   жаловании   управляющему;   он прекрасно знает цены платья и,  видимо, знает толк в деньгах.
В этом отношении он не похож ни на своих родителей, ни на своих сестер. Интересно, как рано складываются даже такие мелкие особенности личности; как известно, Гоголь всю жизнь был очень деловит и знал цену деньгам. Конечно, такая деловитость и практичность ничуть не доказывают, что Гоголь был психически вполне здоров; не только лица с патологической организацией нервной системы, но и совершенно сумасшедшие могут очень умело обращаться с деньгами, прекрасно понимать свои выгоды и даже обманывать в денежных делах вполне здоровых людей.
Чувствование собственности очень элементарно и потому может быть сохранено при многих душевных болезнях; в самом деле, разве немало душевнобольных и теперь управляют своими делами гораздо лучше многих здоровых.
Биография Гоголя еще раз подтверждает, что основные свойства характера складываются очень рано; в Нежине вполне ясно проявились не только основные или главные элементы личности Гоголя, но даже и такие второстепенные, как безвкусное щегольство и делови-тость. Я здесь не упоминаю о том, что уже в юношеском возрасте Гоголь проявил свою гениальность: он уже угадывал людей, подмечал их особенности и смешные стороны и гениально их передавал или изображал; пока это было лишь простое передразнивание или игра на сцене. Как это обычно и бывает, никто не отгадал гениальности Гоголя;  сам он, что вполне естественно, не понимал значения  этой своей способности; не мог же он мечтать о карьере актера: в то время актеры не пользовались уважением.
Сам Гоголь лучше своих биографов понимал неизменность   своего   характера;   мы  должны   согласиться с ним,  когда он говорит: "...внутренне никогда не менялся".
Умственные интересы не играли роли в жизни Н. В. Гоголя даже в юношеском возрасте, т. е. в том периоде, когда  нормальные юноши, хотя, конечно, не все, с горячностью юности увлекаются идеей служения науке.

IV

Первые годы жизни Гоголя — период его жизни, наименее нам известный; сведения об этой поре жизни автора "Мертвых душ" крайне скудны, так как тогда мало кто интересовался неизвестным молодым человеком, а сам Гоголь за это время писал очень редко матери. Несомненно, что ничего уже больше об этом периоде жизни Гоголя мы никогда не узнаем, почему об этом периоде психиатр может сказать очень мало.  Вследствие неспособности к систематической, упорной работе и крайнего самомнения Гоголь не мог хорошо устроиться в Петербурге. Со свойственной ему деловитостью он нашел весьма удобного для себя спутника, который заботился о расходах и вообще облегчил Гоголю дорожные хлопоты. Приехав в Петербург, он отправился к сановнику Л. И. Кутузову с рекомендательным письмом Д. П. Трощинского и так понравился Кутузову,  что тот скоро перешел с ним на ты и пригласил его часто бывать у себя. Нашлось и место, которым был бы  очень доволен обыкновенный дельный молодой человек; правда, место было неважное, и вначале без жалованья  или с маленьким жалованьем, но ведь все, а особенно кончившие по второму разряду, XIV классом, начинают так. Настойчивым трудом, энергией, начав с маленького места, дельные молодые люди достигают степеней известных, особенно при протекции, хотя бы и небольшой; но, конечно, Гоголь с его самомнением считал для себя унизительным служить и работать, как все. То, что считалось  удачей, или, по крайней мере, обычной службой, ему казалось   неожиданной   неудачей:   "Везде   совершенно я встречал одни неудачи, и что всего страннее там, где их
вовсе нельзя было ожидать. Люди, совершенно неспособные, без всякой протекции легко получали то, чего я с помощью своих покровителей не мог достигнуть..." Нам вполне понятно, что Гоголь, даже с помощью покровителей, не мог достигнуть того, чего достигали самые обыкновенные труженики, не имевшие никакой протекции. Гоголь не хотел работать и даже с презрением смотрел на работу: "...но признаюсь, ежели и там мне нужно будет употребить столько времени на глупые занятия, то я — слуга покорный". Гоголь не хотел работать так же, как не хотел в Нежине учиться, потому что он решительно не был способен к усидчивому, систематическому труду.
Само собою разумеется, что служебные неудачи не могли огорчать Гоголя; в самом деле, разве могли иметь для Гоголя значение оценки его "людьми совершенно неспособными", проводящими время за "глупыми занятиями"? В глазах Гоголя это была лишь неприятность, к которой он привык, незаслуженное преследование или же, что впервые он высказывает в своих письмах, испытание, посланное свыше для его же счастья: "Как благодарю я вышнюю десницу за те неприятности и неудачи, которые довелось испытать мне. Ни за какие драгоценности в мире не променял бы их. Чего не изведал я в то короткое время? Иному во всю жизнь не случалось иметь такого разнообразия". Одним словом, повторяется то же самое, что уже высказано было в письме матери от 1.III 1828 г.
Для Гоголя работа в канцелярии была так тяжела, так невозможна, что даже нужда в деньгах не могла его понудить работать хотя бы сколько-нибудь сносно; едва ли требования к Гоголю как начинающему чиновнику были очень строги; но известно, что он даже не ходил по нескольку дней подряд на службу.
Гоголь предпочел выпрашивать деньги у своего отдаленного родственника А. А. Трощинского. "Благодарность своему богатому родственнику Гоголь побуждает высказать также и мать свою "в живейших и трогательнейших выражениях", советуя вместе с тем сказать о себе, что он в своих письмах к ней "не может нахвалиться ласками и благодеяниями, беспрестанно ему оказываемыми" (Шенрок I. 233). Большинство обыкновенных молодых людей предпочитает "глупую работу" выпрашиванию денег у богатых родственников и лести им; но психиатр  не   поставит  в  упрек   Гоголю,   что  он  нуждался в деньгах вследствие нежелания хорошенько служить: он не мог служить, работа ему была не по силам, невозможна для него.
Само собой разумеется, что Петербург не мог удовлетворить Гоголя; очень скоро он почувствовал себя в Петербурге еще хуже, чем в Нежине; ничто не интересовало его в Петербурге, да и не могло интересовать, вследствие особенностей его характера; сколько известно, даже театр не привлекал его, уже не говоря об опере, балете и музеях. Гоголь пишет матери, что он не ходит в театр из страха увлечься, а часто посещать театр у него нет денег; но истинные театралы в молодости ходят в галерку, сидят без обеда, чтобы иметь деньги на покупку мест на галерке. Гоголь не нуждался в такой степени, как многие студенты-театралы; полученные от А. А. Трощинского деньги Гоголь, по его словам, употребил на покупку зимнего пальто и упоминает, как о чем-то необычайном, что он "всю зиму отхватал в летней шинели". В годы Гоголя многие не имеют зимнего пальто, но по нескольку раз в неделю ходят в театр, оперу, концерты и т. п. Меня всегда удивляло, что даже такой серьезный биограф Гоголя, как Шенрок, неоднократно упоминает о том, что Гоголь мог отдаваться художественным наслаждениям; именно Гоголь вследствие патологической организации нервной системы ничем не мог интересоваться, кроме собственной личности, и даже в молодости, когда обыкновенные люди увлекаются театром, пением, стихами (поэзия доступна немногим), не ходил в театр, и ни в чем не видно его увлечения поэзией. Правда, он интересовался театром, насколько это касалось его самого, и даже пробовал поступить на сцену, но, по-видимому, очень легко примирился с неудачей. Письмо к матери от 29.IХ 1830 г. показывает, что Гоголь очень мало интересовался живописью; о своих манишках он пишет гораздо обстоятельнее, чем о выставке в Академии художеств; ни малейшего впечатления эта выставка, нужно думать, на Гоголя не произвела, хотя он еще не видел до тех пор картин великих мастеров. Как увидим потом, Лувр также не произвел на него сильного впечатления.
Вообще, можно утверждать, что в Петербурге его ничто не заинтересовало и Гоголь чувствовал себя чужим в Петербурге так же, как и в Нежине; лишь кружок приятелей, ему поклонявшихся, доставлял ему удовольствие, что Гоголь откровенно и заявлял: "Мне любо, когда я не ищу, но моего ищут знакомства". Вся жизнь Гоголя была почти непрерывным страданием именно потому, что ему ничего не было "любо", кроме того, когда его "ищут знакомства", но и это скоро ему уже не доставляло большого удовольствия, хотя всю жизнь и было "любо".
Бесспорное психическое заболевание поразило Гоголя на двадцать первом году его жизни. Как известно, 13 августа 1829 г. он уехал на пароходе за границу и 24 сентября на том же пароходе вернулся в Петербург. Для всех биографов Гоголя этот эпизод его жизни так загадочен и непонятен, что даже такой проницательный ученый, как Н. С. Тихонравов, одной из важных причин, вызвавших поездку Гоголя за границу, считает неудачу, постигшую его "Ганса Кюхельгартена", а Шенрок говорит: "Таким образом, основным психологическим мотивом поездки Гоголя было невольное поэтическое влечение". Если такие серьезные исследователи могли прийти к столь неосновательным выводам, то нечего удивляться, что г-жа Черницкая причиной поездки за границу считает безумную любовь Гоголя к Россети, хотя в то время он даже не мог познакомиться с этой фрейлиной.
Правильнее всех свою поездку объясняет сам Гоголь: "Как бы то ни было, но это противувольное мне самому влечение было так сильно, что не прошло пяти месяцев по прибытии моем в Петербург, как я сел уже на корабль, не будучи в силах противиться чувству, мне самому непонятному. Проект и цели моего путешествия были очень неясны". Следует поверить Гоголю, когда он объясняет возникновение этого "противувольного" влечения: "Мне всегда казалось, что в жизни моей мне предстоит какое-то большое самопожертвование и что именно для службы моей отчизне я должен буду воспитаться где-то вдали от нее. Я не знал, ни как это будет, ни почему это нужно; я даже не задумался об этом, но видел самого себя так живо в какой-то чужой земле тоскующим по своей отчизне; картина эта так часто меня преследовала, что я чувствовал от нее грусть".
Следовательно, сперва у Гоголя возникла навязчивая идея; как гениальный наблюдатель, он прекрасно характеризует признаки навязчивых идей; он не знал "как" и "почему", "даже не задумался об этом"; такие идеи П. И. Ковалевский верно называет заблудившимися; больной не знает и не понимает, "как" и "почему" у него возникла навязчивая или заблудившаяся идея. В этом еще нет ничего безусловно патологического, ведь и мы иногда не можем определить, "как" и "почему" возникла у нас та или другая идея. Больной, однако, хотя и неясно, понимает, что эта идея уже сложилась необычным путем, что она по своему содержанию не гармонирует с миросозерцанием больного, что она ему чуждая, не похожа на другие. Гоголь тоже понимал, что мысль о самопожертвовании, о воспитании вдали от родины не вытекает из миросозерцания, не образовалась обычно, нелепа сама по себе. Но, конечно, не это составляет сущность навязчивых идей; как то показывает самое их название, они навязываются сознанию, завладевают им; больной даже при всем желании, если навязчивая идея по содержанию ему неприятна, не может освободиться от нее, не может изгнать ее из сознания. Навязчивая идея, как-то говорит Гоголь, "преследовала его"; он не мог от нее освободиться, и эта мысль, так же как и бессилие от нее освободиться, были ему тягостны; он чувствовал "грусть".
Навязчивые идеи нередко остаются бездеятельными, не влияют на поступки, но могут и овладеть волей; навязчивые, или насильственные, или импульсивные поступки могут быть обусловлены навязчивыми идеями. Идея стремится осуществиться; больной понимает нелепость идеи, дурные последствия поступка, борется со своим желанием. Начинается тяжелая душевная борьба, мучительное для больного душевное томление; больной или уступает навязчивой идее и отдается импульсу, или подавляет патологическое желание. Душевное томление может быть так мучительно, так невыносимо, что наконец больной уступает импульсу или навязчивому состоянию, хотя и сознает, что поступает безрассудно и даже дурно или глупо. Конечно, многое зависит от содержания навязчивой идеи; если она ничтожна, больной легко уступает насильственному желанию, например моет после всякого прикосновения руки, считает окна домов, мимо которых проходит. Хотя больной и понимает, что мыться или считать окна бесцельно или даже глупо, но бороться против таких невинных, хотя и чуждых ему, желаний не стоит. Если навязчивое желание опасно или преступно, борьба продолжается долго и иногда кончается победой желания; так, одна моя знакомая, измученная продолжительной борьбой, отрезала одну из двух кос у своей старшей, замужней, сестры; так, известный поджигатель Ш. совершил не менее четырнадцати поджогов1.
__________________________
1Я описал этот случай в "Об импульсивных актах". Вестник судебной медицины, 1887; в этой работе изложено учение об импульсивных актах.

Если же идея ужасает больного, поступок представляется ему возмутительным и крайне преступным, даже у тяжкобольных находятся силы для победы над навязчивым желанием. Я наблюдал больного, мучимого желанием осквернить чашу с дарами во время выноса; это был глубоко набожный человек; он не ходил в церковь, чтобы не поддаться насильственному желанию, хотя в больнице, где он содержался, была церковь. Я не понимал, почему этот очень набожный больной, получивший высшее образование, не ходит в церковь, и даже советовал ему посещать церковь; наконец больной признался мне, что его давно мучает мысль о святотатстве; "картина", что будет, если он ловким ударом вышибет чашу из рук священника или плюнет в нее, его "часто преследовала"; ему хотелось это сделать и, чувствуя, что, если он придет в церковь, он совершит этот ужасный поступок, он не ходил в церковь.
Конечно, если навязчивое желание фактически трудно осуществимо, требует подготовительных действий, борьба продолжается долго. Гоголь должен был подготовить мать, достать денег, добыть паспорт и т. п.; наконец он едет, причем сперва преобладает дурное настроение, обусловленное сознанием, что он поступает безрассудно и что он крайне огорчает мать; едва ли гениальный Гоголь не понимал, что его поездка смешна.
Даже много лет спустя он хорошо помнил, что "противувольное мне самому влечение было так сильно, что и сел на корабль, не будучи в силах противиться чувству, мне самому непонятному". Хорошо помнил Гоголь, что он ехал "вовсе не затем, чтобы наслаждаться чужими краями", помнил, что на пароходе ему "стало грустно".
Обыкновенно больные, совершив импульсивный акт, уступив насильственному желанию, успокаиваются, чувствуют себя хорошо, потому что навязчивая идея исчезает; психиатры знают, что укоры совести даже в тех случаях, когда больной отлично понимает, что совершил преступление, например поджог, не портят прекрасного расположения духа. Как только Гоголь приехал в Германию, он вполне успокоился, чувствовал себя так хорошо, что мог основательно присмотреться к постройке домов к Германии; со свойственной ему деловитостью он изучал именно то, что могло пригодиться при перестройке дома в Васильевке. Мы можем вполне поверить Гоголю, сообщавшему матери из Любека от 13.VIII 1829 г.: "Никакого особенного волнения не испытал я"; сам Гоголь удивляется, что столь очаровательная для молодого образованного провинциала "заграница" не произвела на него впечатления. "Но, признаюсь, все это еще как будто скользит по мне и пролетает мимо, не приковывая ни к чему моего безжизненного внимания". Конечно, Гоголь, при всей своей проницательности, не понимал патологической особенности своей организации — неспособности интересоваться чем-либо, не имеющим прямого отношения к его личности. Как тонкий наблюдатель, он не мог не отметить действительно удивительного факта: молодой человек, долго мечтавший о загранице, наконец-то попал в заветную страну, и, однако: "...ничего не бывало. Я въехал так, как бы в давно знакомую деревню, которую привык видеть часто". Психиатр поражается гениальной наблюдательностью двадцатилетнего Гоголя; действительно, для него всех нас поражающая заграница так же неинтересна, как и давно знакомая деревня. Он даже пытается объяснить это удивительное безучастие; он говорит, что его "внимание безжизненно"; если он действительно хотел именно так сказать о своем внимании, то мы можем только изумляться его проницательности. Необходимо оттенить, что рядом с такой тонкой наблюдательностью относительно своего душевного состояния он очень мало подметил в Любеке, хотя и старался занять мать описаниями им виденного; обыкновенный молодой человек описал бы Любек гораздо лучше1.
_______________
1Я был в Любеке и потому могу судить о том, как мало "безжизненное внимание" Гоголя было направлено на наблюдения в этом городе.

Так как в Германии Гоголя ничто не интересовало, ему незачем было оставаться за границей, и он в относительно хорошем расположении духа вернулся в Петербург; припадок прошел, и больной почувствовал себя гораздо лучше; нет душевного томления, нет борьбы, нет "противувольного" влечения. Сознание, что совершен ненужный, и даже смешной поступок, беспокоило Гоголя так же мало, как и других больных. По возвращении в Петербург Гоголь был здоров. Если бы за свою поездку Гоголь был предан суду и меня спросили как эксперта о состоянии его умственных способностей, я без колебания, на основании имеющихся у нас сведений, высказался бы за душевную болезнь и невменяемость; на основании своего опыта как эксперта я уверен, что судья согласился бы со мною и применил бы ст. 96 Уложения о наказаниях.
Таким образом, первый несомненный приступ душевной болезни был у Гоголя на двадцать первом году жизни; считаю необходимым заметить, что импульсивные акты особенно часты именно в этом возрасте; поджоги чаще всего совершаются психопатами в возрасте полового созревания. Поездки, как импульсивные акты, совершаются редко, вследствие материальной трудности осуществления; кроме того, часто они считаются глупой мальчишеской выходкой; я помню больного лютеранина, лет двадцати, отправившегося пешком в православный монастырь, расположенный верст за полтораста от его дома, помню больную крестьянку, уехавшую потихоньку из дому в губернский город, чтобы сделаться диаконисой; оба, конечно, потом только удивлялись, как могла им прийти в голову такая странная мысль.
После припадка здоровье Гоголя было удовлетворительно; 1830—1832 гг. — лучшие в многострадальной жизни автора "Мертвых душ", потому что в эти годы он пользовался удовлетворительным здоровьем.
Несомненно, что после возвращения из-за границы Гоголь принялся за свои бессмертные "Вечера на хуторе..."; для психиатра не имеет значения, когда именно, т. е. в 1829-м или следующем году, были написаны эти чудные рассказы, так как установлено, что до 1833 г. здоровье Гоголя было хорошо.
Очень важно, что, как это окончательно доказал Шенрок, "преимущественно с материальной точки зрения смотрел он на дело вначале", со свойственной ему деловитостью он заметил, что в Петербурге интересуются Малороссией, и хотел воспользоваться этим настроением, чтобы заработать деньги. Неуспех "Ганса Кюхельгар-тена", непомещение в Северном архиве даже перевода статьи "О торговле русских в конце XVI и начале XVII в." доказали Гоголю, что нужно искать чего-либо нового, интересного, чтобы заработать деньги на литературном поприще1.
_______________
'Шенрок, сопоставляя запись Гоголя, "выручил за статью (О торговле и т. д.) 20 руб.", и тот факт, что статья эта была не напечатана, приходит к предположению, что перевод был настолько неудовлетворителен, "что хотя за него и было заплачено переводчику, но поместить его в журнале не признали удобным". Такое объяснение совершенно неправдоподобно уже потому, что таких простодушных редакторов нет и не было; я думаю, что Гоголь по своему оптимизму записал в приход 20 руб., отдав перевод в редакцию, где ему сказали, как то и бывает в подобных случаях, что статья может быть напечатана, и если будет напечатана, то за нее заплатят 20 руб.

Очевидно, не рассчитывая на блестящую обработку, он хотел заинтересовать содержанием, причем не придавал большого значения и не возлагал больших надежд на это свое произведение. Он просил мать собирать сведения о местных нравах, обычаях и т. п. и вместе с тем просит прислать комедию отца, с тем что, может быть, ее удастся продать театру. Едва ли можно сомневаться, что Гоголь не догадывался, даже смутно не предчувствовал, что он творит рассказы, которые составят ему славу, которыми будут наслаждаться миллионы его сограждан.
"Вечера" — произведение Гоголя, написанное им, когда он пользовался наилучшим здоровьем, и потому наименее интересное для психиатра. Перечитывая его много раз с самым большим вниманием, я ничего не мог найти в этих дивных рассказах, что бы указывало на патологическое в их авторе. Впрочем, это, может быть, зависит и оттого, что восхищение от этих рассказов так сильно, что критическое к ним отношение мне не по силам. Можно лишь отметить, что автор этих рассказов не знает любовных наслаждений и потому окружает героинь романтическим ореолом. Все в этих рассказах, кроме любви, — сама жизнь; как только автор заговаривает о любви, о девушке или молодой женщине, его восторженный романтизм очаровывает даже пресыщенного жизнью человека. Выдающиеся достоинства этого произведения Гоголя оценены вполне; в качестве простого читателя могу заметить, что только человек совершенно тупой может не понимать прелести "Вечеров".
В этом, в сущности, первом  произведении Гоголя, несмотря на его крайнюю молодость, проявились характерные особенности его гения; уже тут мы встречаем никому не доступное искусство давать живые образы с помощью нескольких штрихов; уже в "Вечерах" мы встречаем совершенно живых людей.
Гений Гоголя проявился сразу, очень рано, случайно, неожиданно для него самого, как что-то ему чуждое; без всякой подготовки, без всякой помощи, если можно так сказать, инстинктивно стал творить Гоголь, так же как соловей начинает петь. Не по недостаточности сведений об этом периоде жизни, а в силу нашей неспособности понимать гений мы решительно не понимаем, как мог двадцатилетний, мало видевший, мало читавший Гоголь овладеть искусством изображения в степени, недоступной опытным, настойчивым, образованным художникам слова.   Нам   приходится   довольствоваться   объяснением,
в сущности ничего не объясняющим, что Гоголь был наделен особой способностью, не имеющейся у обыкновенных смертных.
Сам Гоголь не ценил своего первого произведения, как не ценил и следующих, понимал их не так, как понимаем их мы, то есть мы должны сказать, что он их не понимал.
Он ценил их лишь в практическом отношении и мастерски воспользовался своим успехом, чтобы завязать полезные знакомства и улучшить свои финансы; очень скоро он познакомился с Плетневым, Жуковским, Пушкиным, Смирновой (тогда Россети); уже в 1831 г. Плетнев дал ему место учителя в Патриотическом институте и доставил уроки в частных домах. Едва ли должность скромного учителя была выгоднее, чем служба в канцелярии; нужно думать, что Гоголь взялся за новое дело, окончательно убедившись в невозможности быть чиновником. Граф В. А. Соллогуб рассказывает, как незавидна была доля гениального писателя во время его учительства в доме Васильчиковой, и право, трудно понять, как у Гоголя хватало терпения выносить все неприятности. Едва ли он ценил эти занятия как средство завязать связи в высшем свете; в письме к матери он гордится своими знакомствами; более вероятно, что он чувствовал себя так хорошо, что ему все казалось сносно, что жизненные неудачи мало его огорчали. Соллогуб сообщает даже, что Гоголь тогда был весел и даже весьма некстати смешил всех. Сам Гоголь в письме к матери от 16.IV 1831-го весьма ясно характеризует свое состояние: "Я теперь, более нежели когда-либо, тружусь, и более нежели когда-либо, весел. Спокойствие в моей груди величайшее..."
Самый важный и самый интересный период жизни Гоголя — это с 1830 по 1836 г.; за эти годы сложились взгляды великого писателя, в эти годы им были созданы почти все его великие произведения, так как и "Мертвые души" задуманы и начаты были в Петербурге и только окончательно обработаны и написаны за границей. Конечно, продуктивность Гоголя за этот период жизни всецело зависела от сравнительно удовлетворительного состояния его здоровья; можно лишь удивляться, как много сделал наш великий сатирик за такой в сущности короткий срок; ведь шесть лет это весьма немного; особенно если мы примем во внимание, что в то же время он давал уроки, читал лекции, занимался историей.
Для психиатра вполне понятно, что Гоголем почти все создано до 1836 г.; это действительно лучшая пора для лиц с такой патологической организацией нервной системы, какая была у Гоголя. С окончанием молодости болезнь пошла вперед более быстрыми шагами, ухудшение стало прогрессировать быстро, появилось раннее увядание, а следовательно, ослабление производительности.
Уже одно это обстоятельство указывает вполне ясно, что творчество Гоголя, как, впрочем, и всех великих творцов, очень мало зависело от внешних условий, а почти всецело от внутренних. Гоголь относился отрицательно к Петербургу, жилось ему в Петербурге нехорошо, и тем не менее только в Петербурге проявилось его творчество во всем блеске.
Ввиду того что за этот период Гоголь пользовался относительно хорошим здоровьем, психиатру нет надобности подробно рассматривать все пережитое Гоголем в Петербурге; можно ограничиться лишь кратким очерком, только для того, чтобы выяснить развитие болезни и последующее состояние Гоголя.
Успех "Вечеров" еще более усилил самомнение Гоголя; даже по отношению к своим ближайшим друзьям он стал держать себя так высокомерно, что "наиболее любимый из кружка Данилевский, по его собственному показанию, никогда не решался начинать с Гоголем разговор о серьезных его интересах, а вступал в откровенную беседу о таких предметах только по приглашению последнего" (Шенрок); даже среди своих друзей Гоголь "никогда не держал себя нараспашку". Непоколебимое убеждение в своем превосходстве, идеи величия, как то часто бывает, весьма импонировали знакомым и друзьям Гоголя; даже такой образованный и умный приятель Гоголя, как Анненков, так смотрел глазами Гоголя, так подчинялся его суждениям, что утверждает: "Честь бескорыстной борьбы за добро, во имя только самого добра и по одному только отвращению к извращенной и опошленной жизни, должна быть удержана за Гоголем этой эпохи..." Интересно было бы знать, что сказал бы Анненков про обыкновенного смертного, так добравшегося до кафедры, как это сделал Гоголь, и так злоупотребившего высоким званием профессора.
Не нужно быть психиатром, чтобы понять, что убедить в своем всестороннем превосходстве может только больной с бредовой идеей величия; если человек лжет, то это все скоро замечают. Великие здоровые люди, конечно, лучше нас, обыкновенных смертных, сознают свои недостатки, и потому, например, великий ученый и не станет никого убеждать, что он рисует лучше Рафаэля, а если бы ему вздумалось похвастать, то над ним только смеялись бы. Гоголь, вследствие патологической организации нервной системы, так глубоко был убежден в своем превосходстве, что был уверен в том, что уже через три месяца педагогической деятельности он несравненный педагог. Это убеждение было в нем так сильно, что он почти убедил в таком чуде Погодина. "Он рассказывал мне много чудес о своем курсе истории в женском Патриотическом институте в Петербурге. Из его воспитанниц нет ни одной не успевшей". Если бы почтенный, опытный педагог так похвастал перед Погодиным, то Погодин, с его трезвым умом, или бы просто посмеялся над хвастуном, или же записал в дневник несколько обидных для хвастуна фраз. Но Погодин настолько поверил двадцатидвухлетнему педагогу, в марте начавшему "курс", а в июне рассказавшему "много чудес", что "так заинтересовался педагогической деятельностью Гоголя, что тотчас написал Плетневу просьбу прислать ему для просмотра тетради гоголевских учениц в Патриотическом институте". Плетнев ответил Погодину: "Не думаю, чтобы тетради учениц Гоголя могли вам на что-нибудь пригодиться... Я после вашего письма нарочно пересматривал эти тетради и уверился, что ученические записки все равны, т. е. с ошибками грамматическими, логическими и пр., и пр."1
___________________________
1 Барсуков. Жизнь и труды Погодина. Т. 4. С. 114.

Следовательно, и Плетнев не сразу оценил по достоинству "чудеса", сообщенные Гоголем Погодину.
Казалось, что после такого эпизода человек и не столь умный, как Погодин, должен бы весьма скептически относиться к уверениям Гоголя, однако наш знаменитый историк долго считал Гоголя историком, верил в его занятия историей.
Кто прочитал прекрасный труд Барсукова "Жизнь и труды Погодина", тот вполне поймет, что если рассказам Гоголя поверил Погодин, то Плетнев, Жуковский и Пушкин должны были слепо верить всему, что им говорил Гоголь. Чем менее склонен человек к хвастовству, к преувеличению, к неправде вообще, тем он доверчивее, тем менее он может понять обман, а именно такими идеально правдивыми, чистосердечными и потому крайне доверчивыми людьми были эти идеально прекрасные друзья Гоголя.
Конечно, не все психопаты с идеями величия умеют убедить почти всех в своем универсальном превосходстве; для того чтобы убеждать людей, нужно им нравиться, нужно быть им приятным, нужно их понимать, а гениальный Гоголь именно читал в сердцах людей, умел им нравиться и ими поэтому управлять. Нужно удивляться, с каким редким умением он держал себя по отношению к лицам, ему нужным, и ничуть не стеснялся с людьми, ему бесполезными. Насколько он обладал этим искусством даже на двадцать третьем году жизни, мы узнаем из воспоминаний С. Т. Аксакова. Гоголь посетил Аксаковых для того, чтобы с помощью С. Т. Аксакова познакомиться с Загоскиным, который был нужен Гоголю как директор московских театров. Благодушные, честные Аксаковы, конечно, и не догадались о цели визита к ним Гоголя, который тотчас же понял, что Аксаковы — его искренние поклонники. Гоголь не нашел нужным понравиться Аксаковым. "Вообще в нем было что-то отталкивающее, не допускавшее меня до искреннего увлечения... Константин... помнит, что он держал себя неприветливо, небрежно и как-то свысока, чего, разумеется, не было, но могло так показаться. Ему не понравились манеры Гоголя, который произвел на всех без исключения невыгодное, несимпатичное впечатление". С Загоскиным Гоголь держал себя так, что вполне очаровал нужного ему директора театров, и притом так, что С. Т. Аксаков, присутствовавший при свидании, ничего не заметил и не понял, чем Гоголь очаровал Загоскина. "Ну что,— спросил я Загоскина,— как понравился тебе Гоголь?" "Ах, какой милый,— закричал Загоскин,— милый, скромный, да какой, братец, умница!..", и пр. и пр.; а Гоголь ничего не сказал, кроме самых обиходных, пошлых слов"1.
_____________________________
'С.  Т. Аксаков. История моего знакомства с Гоголем. Русский архив. 1890. № 8. С. 68.

Если умный, весьма чуткий С. Т. Аксаков решительно не понимал, как внушил Гоголь Загоскину такое прекрасное о себе мнение, присутствуя при их свидании, то нечего удивляться, что почти все, изучавшие жизнь и произведения Гоголя, понимали его еще менее, чем С. Т. Аксаков.
Глубокое, органическое убеждение в универсальном превосходстве так действовало на умных и авторитетных друзей Гоголя, что те очень скоро убедились, что автор "Вечеров" может писать и об истории, и об этнографии, и об архитектуре, одним словом, может всему учить. Гоголь и очаровал, и убедил в своих универсальных способностях всех, кого он находил нужным очаровать; они так же, как и Загоскин, думали о Гоголе: "Какой скромный", "какой умница". Поощрение, высокое мнение таких ученых, как Погодин, Плетнев, Максимович, таких знаменитых поэтов, как Жуковский и Пушкин, такой умной женщины, как Смирнова, до известной степени влияло даже на Гоголя, преисполненного чудовищным самомнением, и он без всякой подготовки, почти без всяких знаний начинает писать обо всем, что случайно обратит его внимание. Он пишет по дидактике ("План преподавания всеобщей истории"), по этнографии ("О малороссийских песнях"), об архитектуре, скульптуре, живописи и музыке, об истории Малороссии, об истории средних веков, об историках. Мы не можем упрекать друзей Гоголя за то, что они не остановили молодого гениального писателя на этом пути и не объяснили ему, что такие статьи недостойны его гения, что он не подготовлен для научных исследований. Во-первых, друзья Гоголя были вполне им убеждены, что он может обо всем писать лучше других, а во-вторых, если бы какой-либо друг Гоголя указал ему на заблуждения, то тотчас же обратился бы в недруга и Гоголь прекратил бы с ним знакомство.
Конечно, мы можем сожалеть, что Гоголь тратил время и труд на статьи, недостойные его гения, отвлекался от художественных работ, но все же эти статьи неизмеримо полезнее его писем "к калужской губернаторше" и вообще писем, писанных из-за границы.
Я никак не могу согласиться с многоуважаемым автором "Материалов для биографии Гоголя", "приписывающим "легкое воззрение" Гоголя на труд и долг влиянию Пушкина; между тем Гоголь по недостатку выдержки в труде не в силах был заковать себя в суровые колодки долга и даже не считал этого для себя обязательным. Такое легкое воззрение в значительной мере объясняется влиянием усвоенного от Пушкина взгляда о преимуществах избранников перед толпой" (Шенрок). Несомненно, что Пушкин и в своих произведениях, и собственным примером учил нас поклоняться труду и благоговеть перед долгом; упорный труд Петра Великого нашел в Пушкине восторженного ценителя. Сам Пушкин, чтобы описать лишь одно событие — Пугачевский бунт, много работал, изучал на месте предания и памятники, а после тщательного, самого добросовестного изучения дал скромное и краткое описание. Пушкин вполне поверил Плетневу, так рекомендовавшему Гоголя. "Он любит науки только для них самих и готов для них подвергнуть себя лишению всех благ". Нужно заметить, что Плетнев был профессор и лучше Пушкина знал Гоголя. Никитенко откровенно признается, как и почему он был введен в грубое заблуждение Гоголем: "Признаюсь, и я подумал, что человек, который так в себе уверен, не испортит дела, и старался его сблизить с попечителем" (1).  А Ники-тенко излишней доверчивостью не отличался, знал жизнь и людей.
_______________________________
1 Русская старина. 1889.

Хотя Гоголь во время своей жизни в Петербурге пользовался относительно хорошим здоровьем, но вполне здоров не был. Вследствие его крайней скрытности, мы даже не можем с полной точностью судить о состоянии его здоровья, и нельзя отрицать, что некоторые симптомы его болезненного состояния нам неизвестны, а о некоторых мы можем только догадываться.
Нельзя не отметить, что уже с 1831 г. он жалуется на плохое здоровье и даже преувеличивает значение своих недугов. От 16.IV 1831 г. он пишет матери: "Я было вздумал захворать геморроидами", а Погодина так уверил в том, что он серьезно болен, что Погодин записал в свой дневник: "Говорил с ним о Малороссийской истории. Большая надежда, если восстановится его здоровье". Также о печальном состоянии своего здоровья Гоголь говорил с Аксаковым. "Дорогой он удивил меня тем, что начал жаловаться на свои болезни (я не знал тогда, что он говорил об этом Константину), и сказал даже, что болен неизлечимо. Смотря на него изумленными и недоверчивыми глазами, потому что он казался здоровым, я спросил его: "Да чем же вы больны?" Он отвечал неопределенно и сказал, что причина болезни его находится в кишках". Следовательно, ипохондрическое настроение, игравшее такую большую роль в жизни Го-
голя с 1836 года, проявилось очень рано; нет данных для решения вопроса о том, отошли эти идеи на задний план с 1832 по 1836 г. или Гоголь их скрывал из опасения повредить своей карьере. Я не могу считать ипохондрическими его жалобы на петербургский климат, желание или намерение съездить на Кавказ; Гоголь был слабого здоровья, а потому его жалобы на петербургский климат были основательны, а желание съездить полечиться на Кавказ — вполне разумно.
Я вполне согласен с д-ром Баженовым, что в 1833 г. у Гоголя был приступ меланхолии (1); самое тяжелое состояние, по всей вероятности, было во второй половине года; в декабре меланхолическое состояние переходит в состояние повышенного самочувствия — экзальтацию, весьма рельефно выраженную в первой половине 1834 г. Только в письме к Максимовичу от 9.ХI 1833 г. Гоголь очень кратко говорит о своем состоянии: "Если б вы знали, какие со мною происходили страшные (у Кулиша — "странные") перевороты, как сильно растерзано все внутри меня. Боже, сколько я пережег (у Кулиша — "пережил"), сколько перестрадал! Но теперь я надеюсь, что все успокоится, и я буду снова деятельный, движущийся". Кулиш передает нам, что в промежуток между июлем и ноябрем с Гоголем случилось "нечто необыкновенное". Шенрок называет 1833 г. мертвым для производительности Гоголя и говорит, что "одной из причин занимающего нас застоя в творчестве Гоголя могло быть также разве нездоровье, вообще слишком часто возвращавшееся к нему".
___________________
1 Баженов. Болезнь и смерть Гоголя. С. 21. Небольшое разногласие между нами в оценке этого приступа не имеет существенного значения; а думаю, что это было только меланхолическое состояние, сменившееся затем экзальтацией, или легким маниакальным состоянием. Это разногласие так невелико и притом не имеет значения, что мне кажется излишним останавливаться на его разъяснении.

Однако если для психиатра несомненно, что у Гоголя в 1834 году было ясно выраженное меланхолическое состояние, перешедшее к началу следующего года в экзальтационное состояние, то из этого вовсе не следует, что это был единственный приступ за петербургский его период. Рядом с ясно выраженными, тяжелыми приступами у некоторых больных бывают более слабые, неясные. Подавленное состояние, так же как и экзальтационное, искусно скрываются некоторыми, и даже близкие им люди не подозревают душевной болезни. Я хорошо знал больного, у которого только один раз в жизни маниакальный приступ достиг такой силы, что понадобилось лечение в больнице; он так хорошо скрывал свои меланхолические и маниакальные состояния, что о его болезни кроме меня знала его очень умная жена, со своей стороны делавшая все, чтобы облегчить положение мужа. Знакомые этого больного лишь удивлялись неровности его характера: то он был очень зол, молча работал, неохотно говорил и больше сидел запершись дома, то делался разговорчивым, предприимчивым, посещал общество, собирал у себя знакомых, рассказывал скоромные анекдоты и т. п.
Что у Гоголя кроме тяжелого приступа меланхолического состояния во второй половине 1834 г. были и другие, хотя и нетяжелые приступы, мы должны заключать из следующих его слов в "Авторской исповеди": "Причина той веселости, которую заметили в первых сочинениях моих, показавшихся в печати, заключалась в некоторой душевной потребности. На меня находили припадки тоски, мне самому необъяснимой, которая происходила, может быть, от моего болезненного состояния. Чтобы развлекать себя самого, я придумывал себе все смешное, что только мог выдумать. Выдумывал целиком смешные лица и характеры, поставлял их мысленно в самые смешные положения, вовсе не заботясь о том, зачем это, для чего и кому от этого выйдет какая польза". Мы не имеем ни малейшего основания и даже ни малейшего права не верить многострадальному автору "Носа" и "Коляски". Так как совершенно точно определить время создания сочинений, в которых "заметили" "причину веселости", нет возможности, то нельзя и определить, когда у Гоголя были "припадки тоски". Очень тяжело читать эти строки "Авторской исповеди"; психиатр знает, как страдают больные во время этих "припадков тоски", и, право, становится жутко, когда подумаешь, что, по всей вероятности, некоторые произведения Гоголя обусловлены его тяжкими страданиями.
В конце 1833 г. меланхолическое состояние переходит в экзальтационное; последнее очевидно в известном воззвании, или обращении к гению (1834): "Блистательное ли, широкое ли, кипишь ли великими для меня подвигами, или... О, будь блистательно, будь деятельно, все предано труду и спокойствию!.. Таинственный, неизъяснимый 1834!" Пока ничего патологического в этом вообще очень поэтическом воззвании нет; конец его, однако, доказывает крайне приподнятое, экзальтированное настроение. "Я совершу... Я совершу! Жизнь кипит во мне. Труды мои будут вдохновенны. Над ними будет веять недоступное земле Божество! Я совершу... О, поцелуй и благослови меня!"
Шенрок, так глубоко изучивший Гоголя, совершенно верно замечает: "Теперь в этом страстном обращении живо чувствовался необычайный подъем духа автора, находившийся в самом решительном и резком противоречии с сумрачным настроением его во весь предшествовавший год и с тем глухим застоем в деятельности Гоголя, который, как казалось еще недавно, повергал его в уныние". Не зная психиатрии, нельзя правильно объяснить такой резкой перемены настроения, и потому нечего удивляться, что почтенный автор "Материалов для биографии Гоголя" дает столь неосновательное объяснение громадной перемены в настроении Гоголя. "Нынешнее светлое, исполненное радостных  надежд  настроение находится в несомненной зависимости от приятной мечты занять кафедру в Киеве и поселиться на живописных берегах Днепра" (Шенрок). Здесь Шенрок впадает в противоречие с самим собою; ранее он очень проницательно отметил, что Гоголь "переживал временами, совершенно наперекор тяжкому гнету нужды, счастливые недели и месяцы"; вообще,  наше настроение  гораздо  больше зависит от внутренних причин, чем от внешних; гениальный, умный Гоголь с его патологической организацией нервной системы действительно стоял выше внешних обстоятельств1.
__________________
(1) Значение настроения и зависимость его от состояния нашего организма мною изучены в работе «Биологическое обоснование пессимизм».    Нейрологический вестник. 1895.

Только болезненное или патологическое состояние Гоголя объясняет нам печальный эпизод его жизни — его профессуру. Его патологическое убеждение в своем уни-версальном превосходстве в декабре месяце сочеталось с патологическим экзальтационным состоянием; эти два симптома патологической организации создали его профессуру. В декабре 1833 г. меланхолическое состояние переходит в экзальтационное, и вот у Гоголя является мысль о кафедре в Киевском университете. Я думаю, что безразлично, сам ли Гоголь дошел до мысли, что он может занять кафедру, или эту мысль ему подал Максимович, которому Гоголь, нужно думать, внушил такое же высокое мнение о себе, как Загоскину, Плетневу и Никитенко. Вероятнее даже, что мысль о кафедре подал Максимович; в декабре (или ноябре, так как письмо Гоголя к Максимовичу не имеет даты; обозначено: декабрь 1833). Экзальтационное состояние Гоголя еще не достигло той степени, чтобы он мог иметь много инициативы. Кафедра его прельщает больше с гигиенической стороны: "Мне надоел Петербург, или, лучше, не он, но проклятый климат его: он меня допекает. Да, это славно будет, если мы займем с тобой киевские кафедры. Много можно будет наделать добра. А новая жизнь среди такого хорошего края! Там можно обновиться всеми силами. Разве это малость?" Он еще сомневается. "Я работаю. Я всеми силами стараюсь; но на меня находит страх: может быть, я не успею". Гоголь скромно оценивает свои права — славянское происхождение, истинная просвещенность, чистая и добрая душа: "Хотя бы для святого Владимира побольше славян. Нужно будет стараться кого-нибудь из известных людей туда впихнуть, истинно просвещенных и так же чистых и добрых душою, как мы с тобою" (письмо к Максимовичу. Декабрь 1833). Только тем, что угнетенное настроение еще не перешло в экзальтационное, можно объяснить скромность в оценке своих достоинств, неуверенность в успехе. Для меня несомненно, что это письмо написано не позже начала декабря; к такому выводу необходимо приходишь при сравнении его с письмом к Пушкину от 23.ХII 1833.
Экзальтационное состояние нарастает; вместе с тем растут самоуверенность и притязательность Гоголя. 23 декабря он пишет Пушкину о своих правах на кафедру: тут и лесть, нужно сказать, некрасивая Уварову: "Я понял его еще более по тем беглым, исполненным ума замечаниям и глубоким мыслям во взгляде на жизнь Гете. Не говорю уже о мыслях его по случаю экзаметров, где столько философического познания языка и ума быстрого. — Я уверен, что у нас он более сделает, нежели Гизо во Франции".
Тут и удивительная самоуверенность: "Во мне живет уверенность, что если я дождусь прочитать план мой, то в глазах Уварова он меня отличит от толпы вялых профессоров, которыми набиты университеты". Тут еще более неимоверное самовосхваление: "Там кончу я Историю Украины и юга России и напишу Всеобщую историю, которой, в настоящем виде ее, до сих пор к сожалению не только на Руси, но даже и в Европе, нет". Тут переоценка своего величия доходит до того, что двадцатичетырехлетний беллетрист, не написавший ни одной ученой статьи, рекомендует профессора на кафедру, может перемещать профессора из Москвы в Киев. "Кстати ко мне пишет Максимович, что он хочет оставить Московский университет и ехать в Киевский. Ему вреден климат. Это хорошо. Я его люблю. У него в Естественной истории есть много хорошего, по крайней мере ничего похожего на [бестолковую] галиматью Надеждина. Если бы Погодин не обзавелся домом, я бы уговорил его проситься в Киев". Тут, наконец, есть несомненная неправда: "Как и поступил назад тому три года, [я] когда мог бы занять место Московском университете, которое мне предлагали..."1. Я нарочно подробно остановился на этом письме, так как только болезнью можно объяснить приведенные выдержки.
____________________
1 Гоголь почти никогда сознательно не обманывал; он верил тому, что говорил; только в письмах к матери он два раза несомненно прихвастнул. Так, в письме от 16.IV 1831 г. он пишет матери, чтобы ее утешить: "Государиня приказала читать мне в находящемся в Ее ведении институте благородных девиц", а в письме от 4.I 1832 г.: "Скажите мошеннику полтавскому почтмейстеру, что я на днях, видевшись с кн. Голицыным, жаловался ему о неисправности почт. Он заметил это Булгакову, директору почтового департамента; но я просил Булгакова, чтоб не требовал объяснения от полтавского почтмейстера до тех пор, покамест я не получу его от вас". Кто хотя раз имел дело в высшем чиновничьем мире, тот не усомнится в неловком хвастовстве Гоголя; нужно и припомнить, кто был князь А. Н. Голицын.

31 декабря для Гоголя Киев уже "мой"; 11 января 1834 г. Гоголь пишет Погодину письмо со словами, в печати заменяемыми точками, и в постскриптуме прибавляет: "Я весь теперь погружен в Историю Малороссийскую и Всемирную; и та и другая у меня начинает двигаться. Это сообщает мне какой-то спокойный и равнодушный к житейскому характер, а без того я бы был страх сердит на все эти обстоятельства. Ух, брат! Сколько приходит ко мне мыслей теперь! Да каких крупных! полных, свежих! мне кажется, что сделаю кое-что не-общее во всеобщей истории". Экзальтированное состояние, судя по письмам Гоголя, все нарастает, и от 12.II 1834 г. он пишет Максимовичу: "Историю Малороссии я пишу всю от начала до конца. Она будет или в шести малых, или в четырех больших томах" — и великодушно подает этому почтенному ученому цинический совет, как захватить кафедру в Киеве и "отжилить" кафедру словесности. "Бери кафедру ботаники или зоологии. А так как профессора словесности нет, то ты можешь занять на время и его кафедру. А там, по праву данности, ее отжилить, а от ботаники отказаться".
К концу января экзальтационное состояние достигло высшей степени; уже нельзя сомневаться, что в это время несчастный автор "Мертвых душ" был болен; 30 января было написано его объявление об издании истории малороссийских казаков, в котором он писал: "Около пяти лет собирал я с большим старанием материалы, относящиеся к истории этого края. Половина моей истории почти готова, но я медлю выпускать ее... И потому, обращаясь ко всем, усердно прошу (и нельзя, чтобы просвещенные соотечественники отказали в моей просьбе) имеющих какие бы то ни было материалы: записки, летописи, повести бандуристов, песни, деловые акты, особливо относящиеся к первобытной Малороссии, присылать их мне, если нельзя в оригиналах, то, по крайней мере, в копиях".
Я наблюдал, по поручению суда, сапера, изобретавшего летательную машину. Этот больной разработал свое изобретение столько же, сколько и Гоголь историю казаков; но, находясь в экзальтационном состоянии, занимал деньги под будущие доходы, и даже у высокопоставленных лиц, и наконец, пригласил самых важных сановников присутствовать при пробном полете. Ему поверили, но вместо летательной машины умудренные жизнью сановники, поверившие на слово психопату, нашли "какие-то бутылки". Я не сомневаюсь, если бы Гоголь был предан суду за это объявление, суд согласился бы с моим заключением о его невменяемости, как он согласился с моей экспертизой об этом сапере1.
___________________
1К судебно-психиатрической экспертизе. Вестник судебной медицины. 1889.

Как высоко было тогда мнение о себе Гоголя, как повышено было его самочувствие, можно судить по тому, что он 13.III 1834 г. писал Погодину по поводу своего избрания в члены Общества любителей российской словесности. "При этом почтеннейшем вашем письме я получил маленькое прибавление, впрочем гораздо больше письма вашего, о венчании меня, недостойного, в члены Общества любителей слова, труды которого, без сомнения, слышны в Лондоне, Париже и во всех городах древнего и нового мира". Ввиду такого приподнятого, до крайней степени экзальтационным состоянием самомнения, Гоголь даже колеблется принять предлагаемое ему Уваровым место адъюнкта в Киеве и предъявляет непомерные требования. Сам он 29.III 1834 к Максимовичу пишет: "...Я сижу затем только еще здесь, чтобы как-нибудь выработать себе на подъем..." Никитенко, имевший возможность знать это дело, так говорит об этих баснословных требованиях: "Но Гоголь, вообразив себе, что его гений дает ему право на высшие притязания, потребовал себе звание ординарного профессора и шесть тысяч рублей единовременно. Однако министр отказал Гоголю". Уваров и не мог дать Гоголю 6000 руб., так как такими суммами не располагал. Сам Гоголь, конечно, не считал свои требования баснословными; он считал себя вправе рекомендовать Уварову Максимовича, и, видимо, Уваров был убежден Гоголем, "...я сказал, что ты мне показывал многие свои сочинения, обнаруживающие верное познание литературы и долгое занятие ею" (письмо к Максимовичу от 7.IV 1834). Он как вполне компетентный ценитель ученых заслуг рекомендует вниманию Максимовича, Тарновского и М. Б. Чистякова.
Сам Гоголь даже не сомневался, что вполне достоин кафедры; он даже смотрел свысока на профессоров и назначение на кафедру ничуть не считал для себя чем-то почетным. Погодину он пишет об этом весьма откровенно: "Я недавно только что просился профессором в Киев, потому что здоровье мое требует этого непременно, также и труды мои. Вот чем можно извинить мне искание профессорства, которое если бы не у нас на Руси, то было бы самое благородное звание" (23.VI 1834). Препятствия его раздражают; он обращается к протекции Пушкина, Жуковского, Дашкова, Блудова, Левашева, Вяземского, но, когда на кафедру истории средних веков был назначен Цых, Гоголь с высокомерием отнесся к этой неудаче. "Брадке согласен мне дать адъюнкта (как будто об адъюнкте его просили) и что это место для меня очень выгодное (как будто я нищий и мне оно дается из милости). Я заключил, что я не нужен..." (письмо Максимовичу от 14.VIII 1834. — Ред.).
Личность Гоголя совершенно непонятна лицам, не изучавшим психиатрии; несомненно, что о больном человеке даже самые проницательные знатоки человеческой души не могут судить вполне правильно. Почему-то составилось прочное и непоколебимое убеждение, что Гоголь любил Малороссию; единственным основанием для такой удивительной легенды послужило лишь то, что он бранил Петербург и хвалил Малороссию, когда захотел получить кафедру в Киеве; но ведь Гоголь вообще был недоволен всегда тем городом, в котором жил долго, а Малороссией интересовался так мало, что даже дома бывал неохотно, а в 1839 г. даже поленился съездить в Малороссию и выписал мать в Москву. Едва ли нужны другие доказательства его полного безучастия к Малороссии, хотя я и не отрицаю, что воспоминания детства и юности, проведенные в Малороссии, были соединены с приятными чувствованиями. Гоголь ничего и никого, кроме себя, любить не мог вследствие патологической организации нервной системы и потому решительно не мог любить Малороссию, что вполне и доказал в 1834 г.
Легенда о его любви к Малороссии так прочна, что даже Шенрок объясняет подавленное настроение, о котором говорит Гоголь в письме к Максимовичу от 9.ХI 1833 г., следующим образом: "Постепенная борьба страстной надежды с опасением неудачи, по всей вероятности, при условии сильнейшего, горячечного нетерпения и отразилась в вялой работе вдохновения нашего писателя в 1833 г. и именно об этих-то душевных бурях и переворотах, как нам кажется, и говорит Гоголь в упомянутом письме к Максимовичу от 9 ноября. Таким образом, если причиной здесь была "забота юности любовь", то любовь не к женщине, а к боготворимой Гоголем родной Украине, и этим же страстным нетерпением и объясняется его лень, его упорное нежелание заняться пока чем бы то ни было".
Гоголь своим поведением с полною очевидностью обнаружил совершенное безучастие к этнографии и истории будто бы "боготворимой" им Украины, а она была ему, сама по себе, так мало привлекательна, что он не принял кафедры русской истории в Киеве. Не знаю, какое еще нужно доказательство полного безучастия Гоголя к Малороссии!
Этнография Украины его интересовала только тогда, когда он сам писал "Историю Малороссии" "от начала до конца"; тогда он давал советы и высказывал одобрение нашему знаменитому ученому И. И. Срезневскому, но, когда он забросил историю Малороссии, он даже не заехал к Срезневскому, хотя в переписке с ним высказывал большой интерес к исследованиям этого ученого по этнографии Малороссии. История Малороссии его перестала интересовать настолько уже в июне 1834 г., что он даже сердился на Максимовича, удивлявшегося, почему историк Малороссии не желает взять кафедры русской истории, а непременно желает быть профессором средней истории.
"Тебя удивляет, почему меня так останавливает русская история. Ты очень странен и говоришь еще о себе, что ты решился же взять словесность. Ведь для этого у тебя было желание, а у меня нет. Чорт возьми, если бы я не согласился взять скорее ботанику или патологию, нежели русскую историю".
Очевидно, что в это время история Малороссии была Гоголю не только безразлична, но прямо противна, и притом настолько, что он отказался от кафедры в Киеве, столице "боготворимой" родины.
Никаких разумных, обоснованных причин для предпочтения кафедры средней истории кафедре русской истории Гоголь иметь не мог; он не знал русской истории так же, как не знал и средней истории. Если бы Гоголь мог относиться к себе критически или, говоря иначе, если бы он был здоров, то он легко бы понял, что для него средняя история, ввиду его незнания древних и новых языков, совершенно недоступна, а русской историей все же он заняться мог, и даже с успехом, как великий мастер слова, если не научно, то художественным чутьем, понимающий многое в русской жизни, недоступное самым серьезным ученым.
Недостаточная подготовка, даже если бы Гоголь и сознавал это, не могла служить ему препятствием для занятия кафедры русской истории в Киеве; еще менее его могла беспокоить необходимость готовить лекции; он и на профессоров, и на студентов смотрел так же, как смотрел на своих "дорогих наставников" и товарищей, когда учился в Нежине. Университеты наполнены "вялыми" профессорами, "студенты твои такой глупый будет народ, особливо сначала, что, право, совестно будет для них слишком много трудиться". Конечно, что с "глупым народом" церемониться нечего; Гоголь пишет Максимовичу, что будто бы Плетнев "бросил все прежде читанные лекции и делает с ними в классе эстетические разборы, толкует и наталкивает их морду на хорошее". Гоголь находит, что серьезно заниматься своей наукой просто не стоит, и подает Максимовичу такой дружеский совет: "Послушай: ради Бога, занимайся поменьше этой гилью" (письмо от 27.VI 1834).
Предпочтение кафедры средней истории кафедре русской истории было всецело обусловлено патологической организацией нервной системы Гоголя. Вследствие невозможности заниматься научно, вследствие полного равнодушия к обыкновенному знанию, к знанию ради знания, Гоголь скоро забросил историю Малороссии; она его могла интересовать только до тех пор, пока он, вследствие своего полного непонимания научных методов, надеялся написать ее "в шести малых или четырех больших томах". Когда дело не пошло, что, конечно, выяснилось очень скоро, история Малороссии для Гоголя потеряла всякий интерес. Если бы его действительно интересовала история Малороссии, если бы он обладал способностью к научным занятиям, хотя бы в той же мере, какой наделены обыкновенные смертные, он бы занялся историей "боготворимой" Украины, не написал бы несколько томов, а ограничился бы несколькими скромными статьями. Гоголю история Малороссии, когда он увидел, что он не может написать ни одного тома, опостылела, он совершенно ее забросил, не хотел даже занять кафедры русской истории, заехать к Срезневскому. Вследствие своего патологического самомнения, идей величия Гоголь не хотел думать о своей неподготовленности, о своей неспособности. Он и не подумал просить указаний и советов у людей более его компетентных; ему просто опротивела история, которую он не мог написать, и он с не ослабевшей от пережитого урока самоуверенностью принимается за среднюю историю. Уже 22 января 1835 г. он пишет Максимовичу: "Вышла Пушкина История Пугачевского бунта, а больше ни-ни-ни. Печатаются Жуковского полные сочинения и выдут все 7 томов к маю месяцу. Я пишу историю средних веков, которая, думаю, будет состоять томов из 8, если не из 9. Авось либо и на тебя нападет охота и благодатный труд".
Это письмо объясняет нам, почему Гоголь ни за что не желал брать кафедры русской истории и добивался кафедры средней истории; ему уже опротивела история Малороссии, а средняя история его интересовала, потому что он был уверен, что он напишет томов 8, если не 9. Едва ли я ошибусь, если скажу, что Гоголь написал "8, если не 9", только потому, что сочинения Жуковского были в 7 томах1.
_____________
(1) Я указал на своеобразный ход ассоциации при душевных болезнях, объясняющей некоторые идеи величия, в работе "Апперцептивные процессы у душевнобольных". Архив психиатрии. 1887.

Убеждение Гоголя в способности и подготовленности преподавать среднюю историю было так сильно и так передавалось другим, что он получил эту кафедру в С.-Петербургском университете.
Гоголь был профессором в эпоху наибольшего упадка наших университетов; только в январе  1833 г. первая группа наших будущих настоящих профессоров, окончив занятия в профессорском институте Дерптского университета, отправилась учиться за границу, следовательно, университеты еще ждали серьезно подготовленных преподавателей; только на них возлагались надежды, а пока приходилось довольствоваться самыми скромными дарованиями, ограничиваться самыми малыми требованиями. Понятно, что при таком печальном положении университетов, чтобы не быть хуже других, не требовалось больших знаний, а тем более таланта. Если бы Гоголь был обыкновенный карьерист, то прилежанием, угодливостью к начальству, любезностью к товарищам он сохранил бы за собой добытое стараниями высокопоставленных покровителей место.
Но Гоголь не был обыкновенным карьеристом; вследствие патологической организации нервной системы, своего параноического характера он не мог готовиться к лекциям, как вообще не мог учиться, не мог быть скромным и любезным по отношению к простым смертным — "существователям". Как ни плохи были вообще слушатели Гоголя, однако же сразу поняли его несостоятельность... "Вышло то, что после трех-четырех лекций студенты ходили к нему только уж, чтобы позабавиться над "маленько сказочным" языком преподавателя", — свидетельствует профессор Васильев (Шенрок). Для студентов стало ясно, что "Гоголь ничего не смыслит в истории", свидетельствует И. С. Тургенев. Нет основания не верить Никитенко, сообщающему, что лекции Гоголя были очень плохи, что студенты так относились к Гоголю, что начальство даже опасалось манифестации с их стороны.
Взаимные отношения между Гоголем и профессорами не могли быть не только дружественными, но даже удовлетворительными. Как ни плохи были наши университеты, все же традиции высшей школы не исчезли окончательно, и потому, как свидетельствует профессор Чижов, "самое вступление его в университет путем окольным отдаляло нас от него как от человека".
В силу своей патологической организации Гоголь, заняв кафедру в Петербургском университете, и не подумал пополнить свое крайне недостаточное образование общением с лучшими профессорами, сойтись с наиболее образованными и даровитыми. Даже ввиду своей крайней молодости он, ничуть не унижая своего достоинства, мог бы многому поучиться у старших сотоварищей. Какого бы высокого мнения ни был о себе нормальный человек, все же он понимает, что знакомство с представителями разных специальностей может пополнить его знания, обратить его внимание на новые вопросы и т. п. Гоголь ни с одним профессором не сошелся и со всеми держал себя одинаково высокомерно.
Гоголь был одарен необычайной наблюдательностью и потому не мог не заметить отношения к себе студентов и профессоров, а следовательно, не мог относиться к ним иначе, как враждебно и даже с презрением. Для меня несомненно, что Гоголь ничуть не обманывал Погодина, когда писал ему 14.ХII 1834 г.: "Я читаю один, решительно один в здешнем университете. Никто меня не слушает, ни на одном ни разу не встретил я, чтобы поразила его яркая истина... Хотя бы одно студентское существо понимало меня. Это народ бесцветный, как Петербург". Непризнание его ученых заслуг для Гоголя было только доказательством личного к нему нерасположения; о своих врагах он отзывался уж очень резко. В письме Погодину от 22.I 1835 г. он пишет: "Изъяви свое мнение об исторических статьях в каком-нибудь журнале. Лучше и приличнее, я думаю, в журнале просвещения. Твое слово мне поможет. Потому что и у меня, кажется, завелись какие-то ученые неприятели. Но <...> их мать!"
Даже сомнения в своей неподготовленности или неспособности к профессорской деятельности у Гоголя не было и быть не могло; он не допускал, чтобы тупые невежи, "ученая и неученая чернь", могли судить о нем правильно; отрицательное отношение к нему для Гоголя только "бесстыдная дерзость".
Может казаться, что уклонение от чтения лекции в присутствии Жуковского и Пушкина, растерянность на первой лекции, почтительность по отношению к попечителю округа — все это доказывает, что Гоголь понимал свою неподготовленность, а следовательно, сознательно обманывал; такое допущение совершенно несостоятельно.
Не только Гоголь с его параноическим характером и неопределенными идеями своего величия и превосходства, но и настоящие параноики, считающие себя великими изобретателями, принцами крови и т. п., конечно не все, но некоторые, так стесняются при публике, что их нельзя демонстрировать в аудитории перед студентами, как то знают все опытные преподаватели психиатрии.
Необходимо остановиться на том удивительном факте, что больные параноики с самым грандиозным бредом величия крайне почтительны по отношению "властей предержащих"; эта поразительная черта человеческого характера крайне интересна для моралиста и социолога. В начале моей психиатрической деятельности я при посещении больницы "властями предержащими" подводил особу к больному с бредом величия, отчасти за тем, чтобы убедить "власти предержащие", что в больнице содержатся действительно душевнобольные, отчасти для того, чтобы доставить больному удовольствие высказаться. К моему величайшему удивлению, больной, считающий себя сановником, преследуемым врагами, так терялся перед особой, даже не первых трех классов, что ничего не мог рассказать толком. Я никогда не забуду, как почтительно кланялся параноик, считавший себя великим князем, перед полицмейстером, проходившим по коридору больницы. Действительно, параноики с сутяжным бредом с редкой настойчивостью и смелостью подают жалобы "властям предержащим", но ведь это именно доказывает их излишнее почтение к "властям предержащим"; они уверены, что "власти предержащие" обладают великой премудростью, крайне справедливы и потому подают им жалобы на решения судебной палаты и Сената.
Поэтому вполне естественно, что Гоголь, глубоко презиравший и "вялых" профессоров, и своих слушателей как "глупый народ", не явился на лекцию в тот день, когда в университет должны были приехать Жуковский и Пушкин, и не постыдился при их посещении, "как говорится ни с того ни с другого", по прекрасному выражению Иваницкого, читать об Аль-Мамуне. Как психиатр, я вполне верю словам Никитенко, описывающему воздействие на Гоголя строгого замечания попечителя учебного округа. На минуту гордость уступила место сознанию своей неопытности и бессилия, но в конце концов это не поколебало веры Гоголя в свою всеобщую гениальность. Хотя после замечания он должен был переменить свой надменный тон с ректором, деканом и прочими чинами университета, но в кругу "своих" он все тот же всезнающий, глубокомысленный и гениальный Гоголь, каким был до сих пор.
Но Никитенко вполне прав: выговор "предержащей власти" должен был подействовать на Гоголя ошеломляюще; действительно, он переменил свой надменный тон с товарищами, но идеи величия и превосходства ничуть не ослабли. Далее, когда Гоголь, несмотря на протекцию своих высоких покровителей, ввиду полной неспособности, был уволен от службы при Петербургском университете, он ничуть не усомнился в своем неизмеримом превосходстве; 9.ХII 1835 г. он писал Погодину: "Неузнанный я взошел на кафедру и неузнанный схожу с нее. Но в эти полтора года — годы моего бесславия... уже не детские мысли, не ограниченный прежний круг моих сведений, но высокие, исполненные истины и ужасающего величия мысли волновали меня".
Я подробно остановился на этом самом печальном эпизоде в жизни автора "Мертвых душ", потому что только болезнь объясняет и, конечно, вполне оправдывает Гоголя. Если бы гениальный Гоголь был психически здоров, то его полные цинизма хлопоты о кафедре и возмутительное поведение на кафедре должны были бы вызывать только негодование. Все порядочные люди презирают профессора так пролезшего на кафедру, как "окольным путем" ее добился Гоголь; не меньшего презрения заслуживает профессор, удивляющий студентов своим невежеством и своей небрежностью. Тем более строги мы должны быть к человеку даровитому, а Гоголь был бесспорно высоко гениален; ведь все мы, простые смертные, по мере сил стараемся подражать нашим гениальным учителям, ищем в их деятельности и произведениях примеров, достойных подражания. Гоголь обладал исключительной гениальностью, но он был больной, а потому несчастный человек, и его параноический характер, а также экзальтационное состояние объясняют нам его домогательства получить кафедру. Его пленяли не жалованье, не научная деятельность, не положение профессора; уже тогда, вследствие идей величия, повышенного самочувствия, у него было стремление поучать или проповедовать. К счастью, как это ни странно может казаться, Гоголя в Нежине не учили философии, и потому он не мог проповедовать под видом философии. Он очень мало знал историю, и потому его могла привлекать деятельность профессора, проповедующего о "судьбах человечества"; ему хотелось учить, проповедовать; "судьбы человечества", ему казалось, дадут возможность или материал для поучений. Потом он нашел более подходящий способ поучать и проповедовать, сам создал себе кафедру, с высоты которой проповедовал все, что ему было угодно, и не понимал, почему все лучшее в России с негодованием и огорчением встретило его проповедь.  По поводу его профессуры следует сказать то же, что Белинский сказал о "Выбранных местах...": "Или вы больны и вам надо спешить лечиться, или — не смею досказать моей мысли..." Только болезнью можно объяснить, что Гоголь, научивши всю Россию своей бессмертной комедией "Ревизор" гораздо больше, чем целый университет, повлияв этим произведением на все развитие своей страны, так мало ценил себя, что домогался "окольными путями" кафедры, чтобы поучать о "судьбах человечества". Если бы он не был болен, то понял бы, что своими художественными произведениями влияет на "судьбы человечества", и не брался бы за дело, к которому был, очевидно, не подготовлен и совершенно не способен.
Само собою разумеется, что никоим образом нельзя объяснить этого эпизода в жизни Гоголя тем, что в то время кафедры давались людям неподготовленным, и были профессора, очень дурно исполнявшие свои обязанности. Если мы даже и допустим, что Гоголь не был хуже некоторых своих сотоварищей по профессуре, то это все же ничуть не доказывает, что Гоголь поступал как здоровый человек. Сотоварищи Гоголя, столь же плохо подготовленные и так же скверно читавшие, если таковые были, были крайне тупы, ничтожны, не способны к какому-либо честному труду; только их крайней тупостью и недобросовестностью объясняется их жалкое поведение. Очевидно, что таким образом мы не можем объяснять поведение Гоголя; если бы он был здоров, то, добившись кафедры, занялся бы наукой, которую должен был преподавать, и не оказался бы ниже вялых профессоров.
Гоголь был принужден оставить кафедру, а не "сам отказался от профессуры в 1835 г.", как говорит Пыпин. Гоголь был уволен от службы в С.-Петербургском университете по представлению попечителя округа Дондукова-Корсакова, писавшего Уварову, что Гоголь "должен быть уволен из университета". Все это очень подробно и документально изложено Шенроком.

VI

Мы не знаем всех мотивов поездки Гоголя за границу в 1836 г.; нам известны лишь некоторые мотивы; весьма возможно, что Гоголь от всех скрывал свои мысли о цели переселения за границу; возможно также, что сам Гоголь не вполне сознавал истинные побуждения надолго покинуть Россию.
В 1835 г. Гоголь хотел ехать лечиться "на Кавказ или в Крым, где ныне славятся минеральные грязи и купальни в море" (письмо Прокоповичу 24. V 1835); но поездка не состоялась. Уже тогда он, двадцатишестилетний молодой человек, так заботился о своем здоровье, что в том же письме просит Прокоповича выслать ему в Васильевку три термометра; в городской квартире Гоголя было два термометра. Поездка не состоялась, и Гоголь летом 1835 г. чувствовал себя дурно в Васильевке, о чем и напоминает матери в письме от 22.ХII 1837 г.: "Когда я был последний раз у вас, вы, я думаю, сами заметили, что не знал, куда деваться от тоски, и напрасно искал развлечений. Я сам не знал, откуда происходила эта тоска, и, уже приехавши в Петербург, узнал, что это был припадок моей болезни (гемороид)".
Так как Гоголь неоднократно жаловался на эту болезнь, то необходимо остановиться на этой жалобе больного. Неизвестно, страдал ли действительно Гоголь геморроем, или он так называл свои запоры; мало вероятно, чтобы Гоголь действительно страдал геморроями; все же эта болезнь редко бывает у молодых людей, и притом, если бы у него действительно была эта болезнь, у него был бы характерный для нее цвет лица. Важно то, что Гоголь придавал большое значение своей болезни, так о ней беспокоился, так желал лечиться. В самом деле, разве не мало лиц, страдающих геморроем, запорами, прилежно исполняющих свои обязанности, мало заботящихся о своей болезни, наслаждающихся жизнью. Поэтому не запор сам по себе или даже геморрой мучили Гоголя, а ипохондрическое настроение и даже ясно выраженная тоска.
В письме к Погодину от 10.V 1836 г. Гоголь как причину и цель своей поездки называет болезнь и лечение: "Еду за границу, там размыкаю ту тоску, которую наносят мне ежедневно мои соотечественники... Мне хочется поправиться в своем здоровье, рассеяться, развлечься..."
В этом же письме к Погодину Гоголь проговаривается и о другом мотиве своей поездки, и о том, что оставляет надолго Россию: "Писатель современный, писатель комический, писатель нравов должен подальше быть от своей родины. Пророку нет славы в отчизне". Несомненно, что уже в 1836 г. Гоголь решил надолго покинуть Россию. Жуковскому он писал из Гамбурга от 16.VI 1836 г.: "Знаю, что мне много встретится неприятного, что я буду терпеть и недостаток и бедность, но ни за что на свете не возвращусь скоро. Долее, долее, как можно долее буду в чужой земле".
Теперь Гоголь стремится покинуть Петербург и вообще Россию — так же, как семь лет тому назад Нежин; пережитые неудачи делали ему ненавистным и Петербург, и вообще все пережитое: "Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр — все это мне снилось" (письмо к Жуковскому от 30.Х 1837). Теперь уже ничто не могло привлекать Гоголя в Петербурге, так как на сцену его не приняли, в министерстве внутренних дел и в департаменте уделов он служил неудачно, от службы в Патриотическом институте был уволен, кафедру потерял, исторические и этнографические труды оказались ему не по силам, как критик, он не занял выдающегося положения. Все эти неудачи понимались Гоголем вследствие его параноического характера как новые доказательства его превосходства, его величия: "О, какой непостижимо изумительный смысл имели все случаи и обстоятельства моей жизни! Как спасительны для меня были все неприятности и огорчения. Они имели в себе что-то эластическое, касаясь их, мне казалось, я отпрыгивал выше, по крайней мере чувствовал в душе своей крепче отпор". Понятно, что Гоголь, убежденный, что его нежелание и неспособность работать, служить и давать уроки делали его "выше", не мог иначе, как враждебно и с презрением относиться к тем, которые не признавали великим всего того, что он делал. В самом деле, как он иначе мог относиться к подлецам, если убежден, что даже его поездка за границу или "удаление из отечества, оно послано свыше, тем же Великим Провидением, ниспославшим все на воспитание мое". Очевидно, что в глазах Гоголя и люди, не признавшие его величия как ученого, педагога, критика, не более как орудия Великого Провидения, избравшего их на эту печальную роль для его "воспитания". Петербург навсегда остался ненавистным для Гоголя; он тяготился даже кратковременным, вынужденным в нем пребыванием, с ненавистью вспоминал о нем. Конечно, Петербург в то время был вообще малопривлекателен, но все же и тогда там зарождалась умственная жизнь, были и другие духовные интересы, но ведь Гоголя ничто не могло интересовать, кроме его собственной личности, а ему уже в Петербурге делать было нечего: все испробовано, и все оказалось не по силам.
Что идеи величия, переоценка своего достоинства у Гоголя были чисто патологического характера доказывается тем, что он совершенно не ценил или, по крайней мере, ценил очень мало свои действительно великие произведения, не видел, что его неоспоримое превосходство как великого сатирика уже признано. В том же письме к Жуковскому он пишет: "В самом деле, если рассмотреть строго и справедливо, что такое все написанное мною до сих пор? Мне кажется, как будто я разворачиваю давнюю тетрадь ученика, в которой на одной странице видны нерадение и лень, на другой нетерпение и поспешность, робкая, дрожащая рука начинающего и смелая замашка шалуна..." Рядом с такой несправедливой оценкой своих великих произведений Гоголь не сомневается в своем превосходстве: "Каких высоких, каких торжественных ощущений, невидимых, незаметных для света, исполнена жизнь моя! Клянусь, я что-то сделаю, чего не делает обыкновенный человек. Львиную силу чувствую в душе своей..."
Если бы Гоголь правильно оценивал свое величие, он не отзывался бы так о своих произведениях; он бы оценил значение "Ревизора", понял бы, что не его "удаление из Отечества", а создание "Ревизора" — "великий перелом, великая эпоха" не только в его жизни, но и в жизни его Отечества.
Так как Гоголь чувствовал себя дурно в то время, когда был поставлен на сцене "Ревизор", то он очень мало обратил внимания на этот великий момент нашей истории; его мрачное настроение помешало ему заметить, какой великий переворот совершает его комедия. Она так мало интересовала Гоголя, что он, несмотря на просьбы Щепкина и Погодина, и не подумал ехать в Москву, чтобы обеспечить образцовую постановку на сцене "Ревизора". Соответственно своему мрачному настроению он не заметил или не оценил феноменального успеха "Ревизора", преувеличил толки прорицателей этой великой комедии и вообще мало заинтересовался успехом пьесы, ее постановкой, ее дальнейшей судьбой. Потом, когда его здоровье улучшалось на время, Гоголь обнаруживал участие к своему гениальному произведению, переделывал его и объяснял, конечно, по-своему.
Шенрок считает одной из причин оставления Гоголем России неуспех "Ревизора"; он даже думает, что "зерно будущего аскетически-извращенного отношения к литературной деятельности может быть замечено у Гоголя еще при жизни Пушкина. Неудачи, постигшие "Ревизора", и здесь имели решительное влияние". Я, напротив, утверждаю, что, если бы Гоголь был здоров и гений его с 1836 г. не начал потухать, феноменальный успех "Ревизора" указал бы ему направление дальнейшей деятельности, объяснил бы, чего ждет от него Россия. Только болезнь помешала Гоголю оценить то великое влияние, которое оказал "Ревизор" не только на нашу сцену и литературу, но и на все наше развитие. Ни одна комедия в России не имела такого несомненного успеха, как "Ревизор"; Государь, Императрица с детьми удостаивали своим посещением представления "Ревизора", Великий Князь Михаил Павлович его хвалил. Государь советовал министрам посмотреть "Ревизора". Вся интеллигенция Петербурга и Москвы была в восторге от "Ревизора", публика нарасхват раскупала билеты, когда давался "Ревизор". Щепкин писал Сосницкому: "Принималась комедия чрезвычайно хорошо, принималась с громкими вызовами, и она теперь в публике общим разговором, и до кого она ни коснулась, все в восхищении, а остальные морщатся". Сам Гоголь знал, что "Ревизор" имел успех; Щепкину от 29.IV 1836 г. он пишет: "Действие, произведенное ею, было большое и шумное. Все против меня. Чиновники пожилые и почтенные кричат, что для меня нет ничего святого, когда я дерзнул так говорить о служащих людях. Полицейские против меня, купцы против меня, литераторы против меня. Бранят и ходят на пьесу; на четвертое представление нельзя достать билетов".
Наконец "Ревизор" почтили бессильной и пошлой бранью тупицы вроде Розена, и враги всего хорошего вроде Булгарина и Сенковского, их отчаянное шипение только могло убедить Гоголя в великом значении "Ревизора"; если бы эта комедия была невинной веселой шуткой, на нее не накинулись бы с остервенением Булгарин и К°. Практически Погодин совершенно верно упрекал Гоголя, конечно не понимая истинной причины малодушия автора "Ревизора". "Ну как тебе, братец, не стыдно! Ведь ты сам делаешься комическим лицом. Представь себе, автор хочет укусить людей не в бровь, а прямо в глаз. Он попадает в цель. Люди щурятся, отворачиваются, бранятся и, разумеется, кричат: "Да! нас таких нет!" Так ты должен бы радоваться, ибо видишь, что достиг цели" (Шенрок III. 39).
Поэтому можно только удивляться, что такой глубокий знаток произведений Гоголя, как Тихонравов, говорит: "Неспокойствие началось с того момента, когда холодным приемом "Ревизора", а еще более кривыми толками и угрожающими пересудами об этой комедии нанесена была глубокая рана Гоголю как художнику и человеку"1.
Неоспоримыми данными доказывается, что "неспокойствие" началось значительно ранее постановки "Ревизора" на сцене, а именно сам Гоголь свидетельствует, что оно было уже летом 1835 г.; также несомненно, что после колоссального успеха "Ревизора", т. е. уже в июле 1836 г. за границей, это "неспокойствие" прошло. Биографов Гоголя вводит в заблуждение то обстоятельство, что он был болен во время постановки "Ревизора" и потому в то время на все смотрел глазами больного человека.
Чтобы закончить этот эпизод в жизни Гоголя, приведу свидетельство Никитенко, трезвого поклонника Гоголя, ценившего его заслуги и понимавшего его слабости: "Комедия Гоголя "Ревизор" наделала много шуму. Ее беспрестанно дают — почти через день. Государь был на первом представлении, хлопал и много смеялся... Многие полагают, что правительство напрасно одобряет эту пьесу, в которой оно так жестоко порицается. Я виделся вчера с Гоголем. Он имеет вид великого человека, преследуемого оскорбленным самолюбием. Впрочем, Гоголь действительно сделал важное дело. Впечатление, производимое его комедией, много прибавляет к тем впечатлениям, которые накопляются в умах от существующего у нас порядка вещей"2.
______________
(1) Соч. Гоголя. Изд. X. Т. IV. С. 467.
2 Русская старина. 1889. IX.

Гоголь мог и даже должен был знать, какую бурю вызвали первые представления "Эрнани" в 1830 г.; противники романтизма обращались и к "властям предержащим" и не остановились перед самыми крайними средствами; самые бурные протесты противников ничуть не огорчали Виктора Гюго. Если бы Гоголь знал о борьбе, выдержанной Гюго; а если бы он интересовался литературой, он нашел бы себе в поведении Гюго пример, достойный подражания. Для нас именно очень поучительно сравнить поведение Гюго и Гоголя при первых представлениях "Эрнани" и "Ревизора"; необходимо вспомнить, что Гюго в 1830 г. было 28 лет, а Гоголю в 1836 г. было 27 лет. Гюго было дорого то дело, которому он служил, и со всей энергией молодости гениальный поэт боролся за свои идеи; борьба укрепила его, помогла ему оценить свои силы; нашему гениальному сатирику не было дорого то, чему мы так поклоняемся в этой бессмертной комедии, он и не подумал отстаивать "Ревизора"; он как человек больной не мог бороться за идею.
Наконец, третьей причиной оставления Гоголем России было еще неясное сознание, что он уже по состоянию своего здоровья не способен к общественной жизни; это убеждение вполне сложилось к 1840 г., когда он с поразительной проницательностью высказал его в письме к Белозерскому от 12.IV 1840 г: "Здоровье мое и я сам уже не гожусь для здешнего климата, а главное — моя бедная душа: ей нет здесь приюта, или, лучше сказать, для нее нет такого приюта здесь, куда бы ни доходили до нее волненья. Я же теперь больше гожусь для монастыря, чем для жизни светской". Нельзя без душевной скорби читать это признание столь молодого и столь многострадального Гоголя. Весьма возможно, что уже в 1836 г. Гоголь, хотя и не столь ясно, как четыре года спустя, чувствовал, что он уже не может выносить нашего климата, не способен к жизни в обществе, что ему нужно уединение, куда бы ни доходили до него волнения. Чисто нервные, или, как их теперь называют, функциональные болезни, тем и отличаются от обыкновенных, или органических, что больные весьма чутки к своим недомоганиям, поразительно наблюдательны ко всем условиям, влияющим на течение болезни, и, если можно так выразиться, инстинктивно подыскивают наиболее благоприятную для себя обстановку. Больные катаром желудка, почками и т. п.  часто очень мало обращают внимания на свою болезнь, часто не соблюдают самых элементарных требований медицины и не исполняют предписаний, разумность которых очевидна для них самих; болезнь не мешает им работать, наслаждаться жизнью, почему многие больные окончательно губят свое здоровье. Совсем иначе относятся к своей болезни нервные больные: они постоянно озабочены состоянием своего организма, преувеличивают значение припадков своей болезни, внимательно следят за всеми влияниями обстановки на течение болезни, крайне предусмотрительны и как бы чутьем подыскивают наиболее благоприятный для себя приют. Это, по всей вероятности, зависит оттого, что нервные страдания всегда напоминают о себе больным; об органических болезнях больные легко забывают при улучшении; больной, страдающий катаром желудка, часто нарушает диетические требования, когда ему лучше, когда катар не мучит его.
Весьма естественно, что Гоголь, одаренный поразительной наблюдательностью, отлично заметил, что наш климат, служебная деятельность, посещение общества и т. д. вредно влияют на его здоровье, и стремился устроиться так, чтобы пользоваться полной свободой, уединением и вместе с тем жить в хорошем климате. Очень может быть, что в доме Смирновой он слышал много похвал климату Италии, об удобствах жизни за границей и, так как в России его ничего не интересовало и не привлекало, решил надолго поселиться за границей.
Наконец, весьма важное значение имело то обстоятельство, что к этому времени Гоголь настолько заручился благоволением Жуковского, что мог рассчитывать на материальную поддержку Двора благодаря протекции Жуковского. Гоголь умел пользоваться людьми, глубоко и верно знал их и потому совершенно верно рассчитал, что благодаря своему влиянию на Жуковского он не останется без средств; последствия доказали, что Гоголь не ошибся. Следовательно, теперь он мог вполне заняться своим здоровьем, вдали от не оценивших его "существователей" и "подлецов". Теперь он мог жить там и так, как того будет требовать состояние его здоровья, встречаться лишь с теми, которые будут "смотреть на него как на оракула и ожидать, когда отверзятся его уста", по меткому замечанию Иордана1.
__________________
1 Русская старина. 1891.

С 1836 г. начинается скитальческая жизнь многострадального поэта; ухудшения в состоянии здоровья чередуются с улучшениями; последние становятся все короче и реже, ухудшения интенсивнее и продолжительнее; внимание больного все более и более поглощается состоянием здоровья, а духовные, высшие, интересы отодвигаются на задний план.
Путешествие, как то часто бывает с нервнобольными, хорошо воздействовало на Гоголя; из Гамбурга он пишет к матери письмо (17.VI 1836), свидетельствующее о сравнительно хорошем состоянии здоровья; еще более некоторое улучшение доказывается письмом от 4.VII 1836 г. к сестрам, в котором он очень мило описывает маленьким сестрам Гамбург и даже рисует пером гамбургские дома.
Но уже в первом письме к матери проскользнуло, что Гоголя больше всего интересуют санитарные условия городов, т. е. что он главным образом обращает внимание на то, что относится к его здоровью; уже в этом письме он пишет: "...везде почти чистота. Все ...стекает в подземные трубы, и вони на улицах гораздо меньше, нежели в Петербурге". Это несвойственная путешественникам внимательность настолько поразила Краевского, что он писал Погодину: "Все города оценяет он одною меркою — запахом: в этом городе нет вони, а вот в этом очень воняет, потому что льют нечистоты на улицу"1. Так же верно следующее замечание Краевского: "Вся пройденная им Европа ему показалась трактиром". Природа, архитектура, живопись, общественная и умственная жизнь Германии не привлекали к себе внимания Гоголя, и вот что он пишет матери от 14.VII 1836 г. о путешествии по Рейну: "Два дня шел пароход наш, и беспрестанные виды наконец надоели мне... В Майнце, большом и старинном городе, вышел я на берег, не остановился ни минуты, хотя город стоил того, чтобы посмотреть его..."
__________________________
1 Барсуков. Жизнь и труды Погодина. Т. IV. С. 341.

Так же мало заинтересовала Гоголя Швейцария, о которой он 27.IХ 1836 г. (в письме к Прокоповичу. — Ред.) писал так:
"Что тебе сказать о Швейцарии? Все виды да виды, так что мне уже от них наконец становится тошно, и если бы мне попалось теперь наше подлое и плоское русское местоположение с бревенчатою избою и сереньким небом, то я бы в состоянии им восхищаться, как новым вид<ом>... Изо всех воспоминаний моих остались только воспоминания о бесконечных обедах, которыми преследует меня обжорливая Европа, и то разве потому, что их хранит желудок, а не голова. Ох мне эти обеды! Проклятое обыкновение! Я ем через одно блюдо, по капле, но чувствую в своем желудке страшную дрянь. Как будто бы кто загнал туда целый табун рогатой скотины. Жалею очень, что не взял вод. На следующую весну или бишь лето перечищу его всего начисто". Швейцария не понравилась Гоголю, потому что ее климат неблагоприятно влиял на его здоровье; в том же письме Прокоповичу Гоголь пишет: "Города швейцарские мало для меня были занимательны... В Женеве я прожил больше месяца, но наконец не стало мочи от здешнего глупого климата". В письме к Жуковскому от 12.ХII 1836 г. Гоголь сообщает, что "наконец и в Веве сделалось холодно... Доктор мой отыскал во мне признаки ипохондрии, происходившей от гемороид, и советовал мне развлекать себя, увидевши же, что я не в состоянии был этого сделать, советовал переменить место". Так как в Италии была холера, а в Париже жил Данилевский, Гоголь поехал в Париж.
В Париже Гоголю удалось найти теплую квартиру, на солнце, с печкой. "...Я блаженствую; снова весел. Мертвые текут живо, свежее и бодрее, чем в Веве...". Это письмо к Жуковскому весьма важно для понимания биографии Гоголя, так как свидетельствует об ослаблении гения Гоголя и о кристаллизации, большей отчетливости идей величия. "Еще один Левиафан затевается. Священная дрожь пробирает меня заранее, как подумаю о нем: слышу кое-что из него... божественные вкушу минуты... но... теперь я погружен весь в Мертвые души. Огромно велико мое творение, и не скоро конец его. Еще восстанут против меня новые сословия и много разных господ; но что ж мне делать! Уже судьба моя враждовать с моими земляками. Терпенье! Кто-то незримый пишет передо мною могущественным жезлом".
Насколько Гоголь уже в 1837 г., вследствие своей болезни был не способен чем-либо интересоваться, кроме "храмов", как он называл рестораны, и санитарных условий, показывает его отношение к Парижу, в котором он прожил около трех месяцев. Едва ли нужно доказывать, что в Париже, именно в то время, жизнь била ключом, что в то время Париж был центром политическим, умственным и литературным всего мира. Больной Гоголь ко всему этому остался совершенно безучастен; и насколько можно судить по отрывку "Рим", по его письмам и воспоминаниям друзей в Париже, его интересовали только кафе. Он сам пишет к Прокоповичу от 25.I 1837 г.: "Только в одну жизнь театральную я иногда вступаю...". Живопись его интересовала так мало, что в письме к матери, писанном в конце 1836 г. (точная дата осталась неизвестной), он пишет: "Вчера я был в Лувровской картинной галерее во второй уже раз и все насилу мог выйти. Картины здесь собрались лучшие со всего света. Был на прошлой неделе в известном саду..." (Ботанический сад в Париже при Музее естествознания, бывший королевский сад лечебных трав). Итак, хотя нам неизвестно, сколько времени спустя после приезда в Париж Гоголь во второй раз зашел в Лувр, несомненно, что второе посещение Лувра состоялось не ранее второй недели пребывания в Париже. Не претендуя на особенную любовь и понимание живописи, я на первой неделе моего пребывания в Париже был в Лувре три раза. Можно
лишь пожалеть, что на Гоголя Париж не оказал просветительного воздействия, что гениальный поэт был совершенно невосприимчив к наукам, политике, литературе и искусству. В отрывке "Рим", имеющем автобиографическое значение, ясно видно, что Париж не привлек внимания Гоголя; при чтении "Рима" невольно удивляешься ничтожеству князя, который в Париже подметил только: "В движенье торговли, ума, везде, во всем видел он только напряженное усилие и стремление к новости".
О царившем тогда романтизме, с Гюго во главе, он говорит: "Странностью неслыханных страстей, уродливостью исключений из человеческой природы силились повести и романы овладеть читателем". Даже науку, которой Франция того времени имела полное право гордиться, бедный князь не мог оценить. "В самой науке, в ее одушевленных лекциях, которых достоинство не мог не признать он, теперь стало ему заметно везде желание высказаться, хвастнуть, выставить себя; везде блестящие эпизоды, и нет торжественного, величавого теченья всего целого..." Даже слово политика опротивело наконец сильно молодому князю.
Теперь уже не могло быть сомнения, что болезнь навсегда лишила гениального автора "Ревизора" способности учиться, развиваться, чем-либо интересоваться, кроме собственного здоровья. Нужно быть очень больным, чтобы не найти чему поучиться в Париже, а писатель, бывший профессор, сатирик, желающий послужить на пользу своих соотечественников, конечно, должен был многому поучиться в Париже, многим заинтересоваться и многому поклоняться. Если бы Гоголь был здоров, несомненно, он дополнил бы в Париже свое научное, политическое и литературное образование.
Но бедный гениальный поэт не мог вследствие болезни интересоваться ничем, кроме своего здоровья, которое - увы! — постепенно, хотя медленно, шло на убыль. В том же письме к Прокоповичу он ясно высказывает суждение, элементы которого не были в восприятии, или, говоря иначе, идею бреда величия. "Моим голосом, который теперь должен иметь над тобой двойную силу и власть, я заклинаю тебя стряхнуть лень". Если бы Гоголь думал, что он обладает двойной силой и властью как великий писатель, эта фраза, конечно, не была бы идеей бреда, но в том же письме он пишет: "Мне страшно вспомнить обо всех моих мараньях". Значит, его двойная сила и власть не были приобретены его произведениями; никаких реальных оснований на приписываемое им себе величие он не приводит. Это суждение выработано, как некоторые больные выражаются, "внутренним убеждением"; его больной не может ничем доказать, совершенно невозможно убедить больного в том, что его суждение неправильно; это его "внутреннее убеждение". Мы, конечно, мало объясним себе механизм таких идей бреда, если скажем, что такие идеи кажутся больным откровением.
Что у Гоголя в то время уже формировались идеи величия, можно судить из воспоминаний, к сожалению, весьма кратких, Золотарева. Золотарев подметил, что на Гоголя находил, по-видимому, беспричинно какой-то столбняк; вдруг среди оживленного разговора Гоголь замолкал, и тогда от него нельзя было добиться слова. Золотарев подметил и другие подозрительные явления, а именно странную застенчивость, чрезвычайный аппетит; Гоголь, бывало, разговорится и говорит весело, живо, остроумно; входит новое лицо, и он замолкает. "Аппетит в то время у Гоголя был ненормальный, особенно если принять во внимание его жалобы на геморрой. Бывало, зайдем мы в какую-нибудь тратторию пообедать; Гоголь покушает плотно, обед уже кончен; вдруг входит новый посетитель и заказывает себе новое кушанье. Аппетит Гоголя вновь разгорается, и он, несмотря на то что пообедал, заказывает себе или то кушанье, которое потребовал вновь пришедший посетитель, или что-нибудь другое".
Так же странно в Гоголе за этот период его жизни, что он, поймав какое-нибудь слово или рифму, повторял их в течение нескольких дней. Уже в 1836 г. он сшил себе в Гамбурге костюм из тика и сочинил четверостишие (1):
Счастлив тот, кто сшил себе
В Гамбурге штанишки,
Благодарен он судьбе
За свои делишки.
____________
1 "Исторический вестник", 1893, I. Рассказы о Гоголе.— К сожалению, нам таким образом известно о Гоголе лишь из вторых рук.

Это четверостишие, которое не только гениальному поэту, но и простому смертному не может понравиться, Гоголь повторял потом целую неделю.
Конечно, и здоровые люди повторяют какое-нибудь попавшееся на язык слово или фразу, но если дело доходит до такой степени, как это было у Гоголя, можно подозревать уже ненормальность. Это, можно думать, навязчивое состояние, указывающее на слабость внимания. Гоголь, как это всегда бывает с такими больными, повторял бессмысленное четверостишие. Интересно, что больные не повторяют хорошие стихи, фразы, имеющие серьезное значение: всегда мы слышим или очень глупые, или лишенные серьезного содержания фразы.
Золотарев тогда же подметил, что Гоголь был крайне религиозен, часто посещал церкви и любил видеть проявление религиозности у других.
Самым тяжелым симптомом болезни Гоголя за это время были те состояния, которые Золотарев называет "столбняками". Несколько иначе описывает эти состояния Смирнова, наблюдавшая Гоголя летом 1837 г. в Бадене. "...Н. В. приехал не лечиться, но пил по утрам холодную воду в Лихтентальской аллее. Мы встречались почти каждое утро. Он ходил или, лучше сказать, бродил один, потому что иногда был на дорожке, а чаще гулял еn zig-zag на лугу у Стефани-бад. Часто он так был задумчив, что я долго, долго его звала; обыкновенно он отказывался со мною гулять, прибирая самые нелепые резоны... В июне месяце он нам вдруг предложил вечером собраться и объявил, что пишет роман под названием "Мертвые души" и хочет прочесть нам две первые главы... День был знойный. Около 7-го часа мы сели кругом стола. Н. В. взошел, говоря, что будет гроза... и начал первую главу... Меж тем гром гремел, и разразилась одна из самых сильных гроз, какую я запомню... он... продолжал читать спокойно. Мы были в восторге, хотя что-то было странное в духе каждого из нас. Однако он не дочел второй главы и просил Карамзина (А. Н. Карамзин — сын Н. М. Карамзина. — Ред.) с  ним пройтись до Грабена, где он жил... Они отправились. После Карамзин мне говорил, что Н. В. боялся идти один домой и на вопрос его отвечал, что на Грабене большие собаки, а он их боится и не имеет палки. На Грабене же не было собак, и я полагаю, что гроза действовала на его слабые нервы, и он страдал теми невыразимыми страданиями, известными одним нервным субъектам. На другой день я еще просила его прочесть из "Мертвых душ", но он решительно отказал и просил даже не просить"1.
_________________
1 Смирнова-Россет   А.   О.   Дневник.   Воспоминания    М      1989 С. 28—29. — Ред.

Если мы сопоставим воспоминания Золотарева и Смирновой, то необходимо должны будем прийти к заключению, что в этот период жизни Гоголь вырабатывал идеи величия; бредовые идеи появлялись среди разговора, как то свидетельствует Золотарев, и Гоголь прекращал разговор, потому что бредовая идея всецело завладевала его вниманием; на него нападал "столбняк". В Бадене бредовые идеи подолгу завладевали вниманием Гоголя, и он тогда, конечно, слабо реагировал на раздражения внешнего мира; если же его друзьям и удавалось отвлечь, хотя отчасти, его внимание, он приводил "нелепые резоны". Действительно, когда больной, всецело сосредоточенный на своих идеях бреда, возвращается в действительный мир, некоторое время он спутывает идеи бреда с восприятиями действительности, и потому его ответы кажутся "странными". Больного в таком положении можно сравнить с глубоко сосредоточенным на своих мыслях ученым, которого зовут гулять; незаконченный ход мыслей может странно переплетаться с восприятиями действительности.
Возвращаясь к ценным воспоминаниям Золотарева, следует остановиться на тонко подмеченном этим трезвым и непритязательным наблюдателем явлении. Гоголь отличался большим аппетитом; такая неумеренность в еде бывает у некоторых душевнобольных; нам непонятно происхождение этого симптома, но даже неврачи знают, что некоторые ипохондрики отличаются удивительным аппетитом. Может быть, этот симптом объясняется ослабленной чувствительностью желудка; больной не чувствует пресыщения, не чувствует неудовольствия после неумеренной еды; может быть, такая обжорливость зависит от ослабления или, по крайней мере, притупления высшей духовной деятельности; известно, что тупые люди объедаются просто от скуки, от праздности. Поэтому и непомерный аппетит Гоголя имеет некоторое значение при оценке его болезненного состояния.
Первое пребывание Гоголя в Риме — с 14 марта до половины июня 1837 г. — не произвело благотворного влияния на его здоровье; к такому заключению следует прийти не только на основании вышеприведенного воспоминания Смирновой, но и на основании жалоб самого Гоголя в его письмах. Он остался доволен климатом Италии, а также дешевизной жизни в Риме. ("И правда, что зато вряд ли где сыщешь землю, где бы можно так дешево прожить" — письмо к Данилевскому, 15.IV 1837), но страдания не покинули и в Риме несчастного поэта: "Я бы более упивался ею (Италией. — Ред.), если бы был совершенно здоров; но чувствую хворость в самой благородной части тела — в желудке. Он, бестия, почти не варит вовсе, и запоры такие упорные, что никак не знаю, что делать",— пишет Гоголь Прокоповичу 30. III 1837 г. В апреле Гоголь уже решает покинуть Италию; он пишет Данилевскому: "...через полтора месяца я выеду из Италии заглянуть на какие-нибудь немецкие воды". 6.IV он пишет Жуковскому: "Здоровье мое, кажется, с каждым годом становится плоше и плоше. Я был недавно очень болен, теперь мне сделалось немного лучше. Если и Италия мне ничего не поможет, то я не знаю, что тогда уже делать... Я дорожу теперь минутами моей жизни, потому что не думаю, чтобы она была долговечна..." Таким образом, в Риме Гоголь вполне убедился, что он тяжко и неизлечимо болен. Его состояние было действительно крайне печально, а именно в том же письме к Жуковскому он пишет: "На меня находят часто печальные мысли — следствие ли это ипохондрии или чего другого. Доктора больше относят к первому. Я и сам готов с ними согласиться..."
Состояние здоровья Гоголя не улучшилось в Риме; напротив, ему стало гораздо хуже; летом 1837 г. он предпринял путешествие в Испанию, а может быть, был и еще где-нибудь. Переписка его два раза прерывается, а именно от 15.VI по 16.VII и от 21. VII по IX 1837 г.; несомненно, что состояние здоровья несчастного поэта было очень дурно. К этому заключению следует прийти, во-первых, потому, что он не писал писем в эти периоды, а во-вторых, потому, что о его путешествии в Испанию нет даже точных сведений. Очевидно, что Гоголь, вследствие обострения своих страданий, или плохо помнил, где он был и что видел, или не желал вспоминать о своем путешествии по Испании, потому что в это время чувствовал себя дурно, а может быть, у него даже были бредовые идеи об этом путешествии, которые он скрывал. Иначе нельзя объяснить того удивительного факта, что никто из знакомых Гоголя не узнал, когда, т. е. в начале или конце лета, он был в Испании и где именно.
Возможно, что Гоголь и не был в Испании, а страдал и обдумывал свои идеи бреда в каком-либо городке или деревне, скрывал свое там пребывание, считая его подвигом, ниспосланным провидением для "воспитания" души. Вообще этот таинственный эпизод в жизни Гоголя доказывает, что летом 1837-го наступило ухудшение в течении его болезни гораздо более серьезное, чем во второй половине 1833 г. Это обострение имело более роковое значение в развитии болезни уже потому, что Гоголю  то время было двадцать восемь лет.
На основании своих наблюдений я пришел к заключению, что для лиц с параноическим характером самым опасным периодом жизни следует считать именно возраст от 26 до 30 лет1. Лица с параноическим характером, не заболевшие в этом периоде жизни, почти без исключения остаются здоровыми на всю жизнь; они отличаются повышенным самолюбием, высокомерием к другим. Их переоценка собственного превосходства и дурное мнение о ближних остаются в физиологических границах. Их считают гордецами, над ними смеются, они иногда удивляют своих знакомых неосновательными претензиями, заводят вздорные ссоры с теми, кто не признает их претензий на превосходство; вообще, они пренеприятные сослуживцы, спесивые и очень обидчивые. Таких лиц немало, и, конечно, их нельзя считать душевнобольными; они даже могут быть полезными работниками; их самоуверенность, самолюбие, презрение к противникам иногда оказываются полезными в общественной деятельности. Неудачи их не смущают, так как они презирают противников, и борьба их не страшит.
______________________
1 Здесь, как и в некоторых других местах настоящей работы, я должен ссылаться на свои собственные наблюдения; неполнота наших знаний душевных болезней долго не дозволяла мне приниматься за настоящий труд; для уяснения некоторых подробностей в развитии болезни Гоголя я должен был собирать наблюдения, самостоятельно изучать некоторые проявления душевных болезней; особенно несовершенны наши знания паранойи, и потому мне пришлось немало поработать.

У лиц с параноическим характером настоящие идеи бреда начинают складываться именно в возрасте от 26 до 30 лет, т. е. когда молодость уже кончается; в этом периоде проявляется настоящая болезнь у тех, кто по неизвестной нам причине к ней предрасположен, у кого патологическая организация нервной системы выражена сильнее. Следовательно, ухудшение или обострение болезненного состояния в этом возрасте имеет решающее значение; субъект остается на всю жизнь здоровым, хотя и странным человеком, или делается больным. Мы не знаем, почему одни благополучно переживают этот период, другие окончательно заболевают; по всей вероятности, исход болезни определяется врожденной организацией нервной системы; насколько я мог подметить, условия жизни и занятия никакого влияния на развитие болезни не имеют.
Следует считать крайне опасным и тяжелым явлением припадок, перенесенный Гоголем во второй половине 1837 г., уже ввиду его продолжительности. Улучшение наступило лишь в конце года, как можно судить по письмам многострадального поэта. 19.IX 1837 г. Гоголь пишет деловое письмо к Прокоповичу, в котором жалуется на свою болезнь: "...против воли должен искать развлечения: я боюсь ипохондрии, которая гонится за мной по пятам". Мы не знаем, где провел Гоголь октябрь и ноябрь этого печального для него года; 1.Х он пишет матери из Женевы, 30.Х — из Рима Жуковскому, 25.ХI —к матери из Милана, проехав через Симплон. Сомнительно, чтобы Гоголь из Швейцарии в конце октября приехал в Рим и затем опять сейчас же уехал в Швейцарию, откуда в конце ноября опять перебрался в Италию. В письме от 30.Х Гоголь благодарит Жуковского за исходатайствованное им пособие от Государя; может быть, Гоголь поручил кому-либо из своих знакомых отправить письмо Жуковскому из Рима; такое предположение весьма вероятно, ввиду того что Гоголь неоднократно убеждал Жуковского в том, что только пребывание в Риме может продлить его жизнь, чем и оправдывал свои просьбы о пособиях.
Таким образом, во второй половине 1837 г. Гоголь был настолько болен, что писал только самые необходимые письма, проживал, скрываясь по временам от друзей, которые и потом не могли разузнать, когда Гоголь был в Испании, где был в октябре и ноябре 1837-го.
В чем состояли болезненные явления у Гоголя в этот период, мы не знаем, кроме явления, подмеченного Смирновой; но несомненно, что ухудшение оставило стойкие и весьма тяжелые следы на состоянии здоровья несчастного сатирика; некоторые последствия пережитого во второй половине 1837-го великий знаток человеческой души скоро заметил.
Как после припадка 1833 г., и теперь наступило значительное улучшение, появилась — правда, слабая — жизнерадостность, некоторый подъем энергии. Гоголь из Рима пишет большие, не лишенные юмора и веселости письма; в них виден интерес к жизни. Появляется даже желание работать, и в апреле 1838-го он пишет Балабиной письмо, помещающееся на десяти печатных страницах; между прочим, он пишет: "Знаете, что я вам скажу теперь о римском народе? Я теперь занят желанием узнать его во глубине, весь его характер, слежу его во всем, читаю все народные произведения, где только он отразился..."
Гениальный Гоголь не мог не заметить тяжкого следа, оставленного перенесенным им припадком, и очень ясно описывает это крайне печальное и для него, и для нас явление; уже в письме к Прокоповичу от 19.IХ 1837 г. он заявляет: "Гемороидальные мои запоры по выезде из Рима начались опять, и, поверишь ли, если не схожу на двор, то в продолжение всего дня чувствую, что на мозг мой как будто бы надвинулся какой-то колпак, который препятствует мне думать и туманит мои мысли". Увы, этот болезненный симптом не проходит и в Риме. 16.V 1838 г. Гоголь пишет Данилевскому: "Помоги ему (Раvé. Паве—воспитанник 3. А. Волконской. — Ред.), если можешь, выбрать или заказать для меня парик. Хочу сбрить волоса — на этот раз не для того, чтобы росли волоса, но собственно для головы, не поможет ли это испарениям, а вместе с ними вдохновению испаряться сильнее. Тупеет мое вдохновение, голова часто покрыта тяжелым облаком, который я должен беспрестан<но> стараться рассеивать, а между тем мне так много еще нужно сделать". Князю Вяземскому Гоголь пишет 25.VI 1838 г.: "Здоровье мое плохо. Всякое занятие, самое легкое, отяжелевает мою голову". С грустью читаем мы признание Гоголя Погодину в письме от 20.VIII 1837 г.: "Увы! здоровье мое плохо! И гордые мои замыслы... О друг! если бы мне на четыре, пять лет еще здоровья!., но работа моя вяла, нет той живости. Недуг, для которого я уехал и который было, казалось, облегчился, теперь усилился вновь. Моя гемороидальная болезнь вся обратилась на желудок. Это несносная болезнь. Она меня сушит. Она говорит мне о себе каждую минуту и мешает мне заниматься".
Сам Гоголь уже понял, что творчество его слабеет, что наступает преждевременная дряхлость; он пишет искренне Прокоповичу в письме от 15.IV 1838 г.: "Они (годы молодости. — Авт.) не возвратятся и никогда не возвратится с ними та деятельность воображения, которую подымают свежие силы молодости. Жизнь моя была бы самая поэтическая в мире, если бы не вмешалась в нее горсть самой негодной прозы: эта проза — мое гадкое здоровье".
Ухудшение в состоянии здоровья Гоголя совпало с отъездом из Рима, и улучшение совпало с возвращением туда в конце 1837 г.; этим, по всей вероятности, объясняется пристрастие Гоголя к Риму. Мы знаем, как ипохондрики и неврастеники положительно боготворят те места, в которых чувствуют себя лучше. Конечно, нет возможности определить, действительно ли воздух Римской Кампаньи благотворно влиял на состояние здоровья Гоголя; мы знаем, с каким пристрастием и предубеждением неврастеники относятся к тем средствам, которые им помогли; потом очень долго, хотя болезнь их требует совсем другого лечения, эти больные слепо верят в помогшее им средство. Поэтому мы не можем вполне доверять утверждениям Гоголя, что воздух в Риме ему весьма полезен, что пребывание в Риме ему необходимо. Нельзя отрицать, что действительно воздух Римской Кампаньи хорошо влиял на Гоголя; мы не знаем точно, как этот воздух действует на таких больных, как Гоголь, но я хорошо помню, что во время моего двукратного пребывания в Риме я чувствовал себя великолепно. Весьма возможно, что Гоголь страдал в Риме менее, чем в других местностях. Для таких тяжелых больных место, в котором они меньше страдают, становится прекрасным, любимым.
Может быть, одной из причин пристрастия Гоголя к Риму была та сдавленная суровым, клерикальным деспотизмом Григория XVI жизнь, о которой с ужасом потом вспоминали римляне; именно с 1836 г. Григорий и Ламбрускини окончательно подавили всякое проявление мысли, всякое подобие свободы в Риме, жизнь которого так очаровала Гоголя. Весьма возможно, что мертвенность, отсутствие жизни и нравились Гоголю, потому что его душевному настроению соответствовало то тяжелое душевное состояние, которое переживали все не лишенные человеческого достоинства римляне того времени. Гоголь не замечал подготовляющегося протеста, который уже скоро создал свободу Италии; его даже не интересовали страдания и надежды итальянцев, и он решительно не понимал, что кругом его подготовлялось возрождение и освобождение Италии.
Имело некоторое значение и то обстоятельство, что  в Риме Гоголь нашел Иванова, "видевшего в Гоголе пророка" — по меткому выражению Иордана, — Моллера и самого Иордана, перед которыми мог "изображать оракула"... "Только мы трое, А. А. Иванов, гораздо позже Ф. А. Моллер и я, остались верными посетителями Гоголя, которые были обречены на этих ежедневных вечерах сидеть и смотреть на него, как на оракула, и ожидать, когда отверзнутся его уста. Иной раз они и отверзались, но не изрекали ничего особенно интересного1.
_________________
1 Русская старина. 1841.

Рим не мог очаровать и привязать к себе Гоголя ни своими зданиями, ни своими музеями уже потому, что он не интересовался ни архитектурой, ни ваянием, ни живописью; только тем, что он не интересовался и не любил искусства, можно объяснить, что он его не понимал. Стасов говорит вполне верно:  "Гоголь вообще мало разумел в искусстве, невзирая на всю свою гениальность, и в 40-х гг. понимал Иванова едва ли еще не менее того, чем в 30-х гг. Брюллова, когда "Помпею" провозгласил Светлым воскресением живописи целой Европы"1. Как мало Гоголь интересовался искусством, можно судить по тому, что он не живал во Флоренции и нигде ни одним словом не обмолвился о ее дворцах и картинных галереях; весьма возможно, что он и не был в них. Если бы Гоголь любил искусство, интересовался им, то он, конечно, и "разумел" бы его, а потому очевидно, что художественные красоты Рима мало его привлекали. Кто бывал в Риме и других городах Италии и вообще много путешествовал, тот знает, что природа в Риме и ее окрестностях хотя и оригинальна, но во многом уступает другим местностям; я не думаю, чтобы ценитель красот природы без особой нужды жил в Риме. Любители красот природы предпочитают деревню городу, живут, если им необходимо жить в городе, в окрестностях города, а Гоголь жил в тесном, густонаселенном квартале, поблизости "храмов", которые играли такую большую роль в его жизни в то время.
________________
1 Вестник Европы. 1891.

Поэтому решительно нельзя согласиться с Шенроком, когда он говорит: "В Риме Гоголь нашел, наконец, после долгих скитаний тот родной уголок земли, где он мог, предаваясь от души блаженству исполненной тонких художественных наслаждений жизни, позабыть на время все мучительные невзгоды и дрязги, где ему дышалось хорошо и привольно и откуда не тянуло его даже в родную Украину. Здесь ему удалось, хотя и ненадолго, найти настоящий земной рай, и наслаждениям его не было границ". Можно с Шенроком согласиться лишь в том, что Гоголя действительно из Рима не тянуло в родную Украину, но и то потому, что его ниоткуда туда не тянуло.
Гоголя очень скоро "тянуло" из Рима, и, приехав в вечный город в декабре 1837 г., 30.VI 1838-го, вот что он пишет Данилевскому: "Что касается до меня — здоровье мое плохо. Мне бы нужно было оставить Рим месяца три тому назад. Дорога мне необходима: она одна развлекала и доставляла пользу моему бренному организму". В июне он покидает Рим, пьет воды в Кастеламаре без заметной пользы, в октябре несколько дней проводит в Риме, совершает путешествие, кажется, в Париж, и только в ноябре возвращается в Рим, который и покидает в июне 1839-го, едет в Мариенбад, а затем в Россию, чтобы взять своих сестер из института.
Здоровье Гоголя было в 1839 г. настолько неудовлетворительно, что он ужасался при мысли о необходимости поездки в Россию. 10.IХ 1839 г. он пишет С. П. Шевыреву: "Неужели я еду в Россию? я этому почти не верю. Я боюсь за свое здоровье. Я же теперь совсем отвык от холодов: каково мне переносить?" Гоголь не ошибся: он действительно не мог переносить наших холодов. С. Т. Аксаков заметил: "Гоголь чувствовал всегда, особенно в сидячем положении, необыкновенную зябкость; без сомнения, это было признаком болезненного состояния нервов, которые не пришли еще в свое нормальное положение после смерти Пушкина. Гоголь мог согревать ноги только ходьбою, и для того в дорогу он надел сверх сапогов длинные и толстые русские шерстяные чулки и сверх всего этого теплые медвежьи сапоги. Несмотря на то, он на каждой станции бегал по комнатам и даже улицам во все время, пока перекладывали лошадей, или просто ставил ноги на печку".
Когда Аксаков навестил Гоголя, жившего у Жуковского в Зимнем дворце, где, конечно, в комнатах было тепло, он "едва не закричал от удивления: передо мною стоял Гоголь в следующем фантастическом костюме: вместо сапог длинные шерстяные русские чулки выше колен; вместо сюртука, сверх фланелевого камзола, бархатный спензер; шея обмотана большим разноцветным шарфом, а на голове — бархатный малиновый, шитый золотом кокошник, весьма похожий на головной убор мордовок. Гоголь писал и был углублен в свое дело, и мы, очевидно, ему помешали; он долго, не зря, смотрел на нас, по выражению Жуковского, но костюмом своим нисколько не стеснялся".
Я не знаю, чем объясняется крайняя зябкость Гоголя, столь сильная уже с тридцатилетнего возраста; потом она у него все усиливалась; так как теперь нет возможности проверить справедливость того или другого объяснения этого явления, то приходится ограничиться лишь указанием на то, что этот симптом имел важное значение, особенно ввиду молодости Гоголя.
Гоголь в конце сентября 1839 г. приехал в Москву и, устроив сестер, повидавшись с матерью, приведя в порядок денежные дела, 18 мая 1840 г. выехал из Москвы за границу. Несмотря на радушие и крайнюю почтительность своих московских друзей, Гоголь покинул Москву тотчас же, как обзавелся деньгами на дорогу. Несомненно, что в Москве его ничто не привлекало и не интересовало, и он спешил в Рим, где, как он думал, его здоровье хоть сколько-нибудь поправится. Только забота о здоровье руководила действиями Гоголя, что, конечно, указывает на дурное состояние его здоровья, хотя 1839 г. и начало следующего были одним из лучших периодов в жизни многострадального Гоголя.
Аксаков в "Истории моего знакомства с Гоголем" отмечает, что по сравнению с тем, что было в 1839—1840 гг., "в этот (1841 г. — Авт.) год последовала новая, сильная перемена в Гоголе не в отношении к наружности, а в отношении к его нраву и свойствам...". Вообще, Аксаков излагает дело так, что в свой первый приезд Гоголь был здоров, а больным или переменившимся приехал лишь в 1841 г., но насколько в этом отношении нельзя доверять благодушному и восторженному Аксакову, видно из его же собственных воспоминаний. Описывая "случаи, в которых я никак не умел объяснить себе поступков Гоголя", он излагает, как Гоголь скрылся из театра, когда после 3-го акта "Ревизора" публика его вызывала. "Публика была очень недовольна, сочла такой поступок оскорбительным и приписала его безмерному самолюбию и гордости автора. На другой день Гоголь одумался, написал извинительное письмо к Загоскину (директору театра), прося его сделать письмо известным публике, благодарил, извинялся и наклепал на себя небывалые обстоятельства". Письмо, по совету Аксакова и Погодина, не было послано. Аксаков, однако, заявляет, что "домашние мои утверждают, что оно (это происшествие. — Авт.) случилось в 1840 г., но это все равно". Таким образом, сам Аксаков говорит, что он не может утверждать, когда именно, в первый или второй приезд Гоголя, произошло это событие, и зная, как близкие все странные поступки заболевающего относят к последнему периоду, мы имеем полное право допускать, что Аксаков, конечно, сам того не сознавая, кое-чего не заметил во время первого пребывания Гоголя в 1839—1840 гг. и сгустил краски при описании его приезда в 1841—1842 гг. Почти всегда близкие больного нам рассказывают развитие болезни именно так, как рассказывает Аксаков о болезни Гоголя; по словам близких, больной до данного момента был вполне здоров, затем, начиная с этого момента, замечались такие-то странности; оказывается, что такие же странности были и до указываемого момента, но их по ошибке памяти переносят в последующее время. Хорошо, что Аксакову его домашние припомнили, что происшествие при представлении "Ревизора" было в 1840 г.; вероятно, и даже очень, что в этот приезд Гоголь проявлял и другие странности.
Гоголь с большой радостью покидал Россию и с большой надеждой спешил в Италию. Спутник Гоголя, Панов, писал Аксакову1 9.ХI 1840-го: "Вообще, мне кажется, он ошибался, если думал, что ему стоило только выехать за границу, чтобы возвратить деятельность и силы, которые он боялся уже потерять"... "Его физическое состояние действует, конечно, на силы душевные; поэтому он им чрезвычайно дорожит и потому ужасно мнителен... Когда мы с ним в Москве собирались в дорогу, он говорил, что, как скоро мы переедем за границу, он станет мне полезен, приучая меня к бережливости, расчету, порядку. Вышло совсем наоборот: он был точно так же рассеян, как и в Москве". Уже из этого письма Панова видно, что Гоголь и в начале 1840 г. был болен; "деятельность и силы" были потеряны; он был "мнителен", "рассеян".
__________________
1 Письма Гоголя. Т. II. С. 88.

Сам Гоголь ясно понимал, что он тяжело  болен, и почти утратил свои творческие силы; в письме к Погодину от 17.Х 1840 г. он так описывает свое состояние по приезде в Вену: "...начал пить в Вене мариенбадскую воду. Она на этот раз помогла мне удивительно, я начал чувствовать какую-то бодрость юности, а самое главное я почувствовал, что нервы мои пробуждаются, что я выхожу из того летаргического умственного бездействия, в котором я находился в последние годы и чему причиною было нервическое усыпление... Я почувствовал, что в голове моей шевелятся мысли, как разбуженный рой пчел; воображение мое становится чутко... я, позабывши все, переселился вдруг в тот мир, в котором давно не бывал, и в ту же минуту засел за работу, позабыв, что это вовсе не годилось во время пития вод, и именно тут-то требовалось спокойствие головы и мысли. Но впрочем, как же мне было воздержаться. Разве тому, кто просидел в темнице без свету солнечного несколько лет, придет на ум, по выходе из нее, жмурить глаза, из опасения ослепнуть, и не глядеть на то, что радость и жизнь для него...". Таким образом, сам Гоголь в 1840 г. вполне ясно сознавал, что "последние годы" (1836—1840, как думаю я) он "просидел в темнице", что уже "несколько лет" он был лишен света или, говоря иначе, что с 1836 г. его творческие силы стали гаснуть; лишь скрытностью Гоголя можно объяснить, что не только Погодин, но даже Аксаков и Щепкин этого не замечали и возлагали на уже увядающего или стареющего Гоголя великие надежды.
Трудно определить, отчего зависело так прекрасно описанное возбуждение, пережитое Гоголем по приезде в Вену; всего вероятнее, что это было преддверие тяжелого меланхолического приступа; у некоторых больных перед приступами меланхолии бывает легкое, кратковременное возбуждение. Может быть, некоторую роль играло и неумеренное употребление далеко не невинной мариенбадской воды; нельзя отрицать даже и того, что неумеренное питье этой воды обусловило крайне тяжелое течение припадка меланхолии, которой заболел Гоголь в июле 1840 г. К сожалению, среди друзей Гоголя не нашлось ни одного трезвого наблюдателя, и потому лучшие сведения о его болезни мы находим в его письмах. В том же письме к Погодину великий поэт великолепно описывает приступ меланхолии: "...нервическое мое пробуждение обратилось вдруг в раздраженье нервическое. Все мне бросилось разом на грудь. Я испугался. Я сам не понимал своего положения. Я бросил занятия, думал, что это от недостатка движения при водах и сидящей жизни. Пустился ходить и двигаться до усталости и сделал еще хуже. Нервическое расстройство и раздражение возросло ужасно, тяжесть в груди и давление, никогда дотоле мною не испытанное, усилилось... К этому присоединилась болезненная тоска, которой нет описания. Я был приведен в такое состояние, что не знал решительно, куда деть себя, к чему прислониться. Ни двух минут я не мог остаться в покойном положении ни на постеле, ни на стуле, ни на ногах. О, это было ужасно, это была та сама<я> тоска и то ужасное беспокойство, в каком я видел бедного Вельегорского в последние минуты жизни. Вообрази, что с каждым днем после этого мне становилось хуже, хуже... Я понимал свое положение и наскоро, собравшись с силами, нацарапал, как мог, тощее духовное завещание, чтобы хоть долги мои были выплачены немедленно после моей смерти. Но умереть среди немцев мне показалось страшно. Я велел себя посадить в дилижанс и везти в Италию. Добравшись до Триэста, я себя почувствовал лучше. Дорога, мое единственное лекарство, оказала и на этот раз свое действие". Припадок болезни описан так хорошо, что без колебания его можно диагностировать как тревожную меланхолию.
Дорога, как это нередко бывает, произвела лишь временное улучшение, и многострадальный Гоголь в том же письме к Погодину так описывает свое состояние: "...я в Риме почувствовал себя лучше в первые дни. По крайней мере я уже мог сделать даже небольшую прогулку, хотя после этого уставал так, как будто б я сделал 10 верст. Я до сих пор не могу понять, как я остался жив, и здоровье мое в таком сомнительном положении, в каком я еще никогда не бывал. Чем далее, как будто опять становится хуже, и лечение и медикаменты только растравляют. Ни Рим, ни небо, ни то, что так бы причаровало меня, ничто не имеет теперь на меня влияния. Я их не вижу, не чувствую. Мне бы дорога теперь, да дорога, в дождь, слякоть, через леса, через степи, на край света. Вчера и сегодня было скверное время, и в это скверное время я как будто бы ожил. Так вот всё мне хотелось броситься или в дилижанс или хоть на перекладную. Двух минут я не мог посидеть в комнате, мне так сделалось тяжело, и отправился бродить по дождю". Так же несчастный больной описывает свое состояние в письме от 30.Х 1840 г. Плетневу; имеет важное значение следующая фраза: "...вот месяц и я ничуть не лучше".
Сколько известно, с 30.Х по 28.ХII 1840 г. Гоголь не написал ни одного письма, что дает нам право считать припадок его болезни крайне тяжелым; только в конце декабря Гоголю стало лучше, как то видно из его письма к Аксакову от 28 .XII.
Этот приступ меланхолии ухудшил состояние здоровья Гоголя, оставив прочные следы; Аксакову бросилась в глаза перемена, происшедшая с Гоголем во время его отсутствия из России; письма Гоголя с несомненностью убеждают нас, что состояние его ухудшилось, и только Анненков, живший с Гоголем в Риме летом 1841 г., утверждает, что Гоголь в то время был еще здоров, что в Гоголе 1841 г. нельзя было предвидеть автора "Выбранных мест...", что нужно различать отдельные периоды в жизни Гоголя, что с ним после их совместной жизни в Риме произошла резкая перемена. По моему убеждению, из всех друзей Гоголя, оставивших воспоминания о нем, самые неверные суждения сообщил Анненков. Он высказывал с большой настойчивостью мнение о каком-то переломе в направлении Гоголя, и он более всех виноват, что это грубо неверное понимание Гоголя упрочилось в нашей литературе. Шенрок совершенно верно говорит, что отношение Анненкова к Гоголю было полно "безусловной предупредительности и подчинения". "Анненков спрашивает советов Гоголя, с благоговением выслушивает его рассуждения, напрашивается на поручения, почтительно принимает самоуверенные и бесцеремонные нотации". Понятно, что при таком отношении к Гоголю Анненков не мог правильно судить о его состоянии, и если даже в 1841 г. не заметил, как тяжка тогда была болезнь Гоголя, то это только еще раз доказывает, что прекрасно образованный и умный человек может не обладать наблюдательностью. Но, однако, и воспоминания Анненкова содержат некоторые указания на дурное состояние здоровья Гоголя1. Автор "Мертвых душ" жил тогда так замкнуто, так чуждался общества, что хозяин дома заявил Анненкову, спросившему, дома ли Гоголь, что Гоголь уехал за город и неизвестно когда вернется; Гоголь по голосу узнал Анненкова и радушно его принял. Когда умирал в Риме их общий знакомый, Гоголь не навестил больного и только "с участием справлялся". За день до похорон Гоголь заявил Анненкову: "Я едва не умер от нервического удара нынче ночью" — и просил Анненкова увезти его за город; Гоголь имел при этом такой вид, что Анненков испугался. Когда сам Анненков заболел, то "при первых признаках упорного недуга, сопротивляющегося медицинским средствам, Гоголь тотчас же уехал за город". Также Анненков заметил, что Гоголь страдал упорной бессонницей.
___________________
1 Анненков. Критические очерки и воспоминания. Т. 1. С. 197.

Анненков, ввиду его отношения к Гоголю, даже не поинтересовался узнать, почему Гоголь считал себя вправе уклоняться от самых важных обязанностей по отношению к ближним, но письма Гоголя объясняют нам это.
Хотя уже в 1839 г. Гоголь считал себя наделенным даром пророчества, но, по-видимому, еще не был в том окончательно уверен, по крайней мере 27 .IX 1839 Плетневу он писал только так: "...я не знаю отчего во мне поселился теперь дар пророчества". После перенесенной во второй половине 1840 г. болезни всякие сомнения для Гоголя исчезли, и 7 .VIII 1841  г. он пишет Данилевскому: "Но слушай, теперь ты должен слушать моего слова, ибо вдвойне властно над тобою мое слово, и горе кому бы то ни было не слушающему моего слова". Это не случайная фраза, сорвавшаяся с пера; несколько строк ниже он повторяет ту же мысль, но в еще более категорической форме: "Властью высшею облеченно отныне мое слово. Все может разочаровать, обмануть, изменить тебе, но <не> изменит мое слово... Все, что мне нужно было, я забрал и заключил к себе в глубину души моей. Там Рим как святыня, как свидетель чудных явлений, совершившихся надо мною, пребывает вечен. И как путешественник, который уложил уже все свои вещи в чемодан и усталый, но покойный, ожидает только подъезда кареты, понесущей его в далекий верный желанный путь, так я, перетерпев урочное время своих испытаний, изготовясь внутренною удаленною от мира жизнью, покойно, неторопливо по пути, начертанному свыше, готов идти укрепленный и мыслью, и духом".
Таким образом, в 1841 г. у Гоголя окончательно сформировались бредовые идеи величия, зачатки которых были уже в юности и которые в течение всей жизни постепенно кристаллизовались и уяснялись, пока наконец под влиянием обострения болезни в 1840 г. не достигли полноты и законченности. Теми же бредовыми идеями величия следует объяснить высказанное в письме к Аксакову от 5.III 1841-го: "...меня теперь нужно беречь и лелеять. Я придумал вот что: пусть за мною приедут Михаил Семенович (Щепкин. — Авт.) и Константин Сергеевич (Аксаков. — Авт.)... Они привезут с собой глиняную вазу. Конечно, эта ваза теперь вся в трещинах, довольно стара и еле держится; но в этой вазе теперь заключено сокровище; стало быть, ее нужно беречь".
Сознание своего могущества наполняет радостью душу Гоголя; он неестественно счастлив и в том же письме Аксакову пишет: "...я слышу и знаю дивные минуты. Создание чудное творится и совершается в душе моей, и благодарными слезами не раз теперь полны глаза мои. Здесь явно видна мне святая воля Бога: подобное внушенье не происходит от человека..."
Еще яснее он высказывается Жуковскому (письмо написано I—IV. 1841 г. — Ред.): "Я слышу часто чудные минуты, чудной жизнью живу, внутренней огромной, заключенной во мне самом, и никакого блага и здоровья не взял бы. — Вся жизнь моя отныне — один благодарный гимн".
Понятно, что человек, облеченный такой властью, таким величием, знающий то, чего другие знать не могут, узнающий истины не тем путем, как обыкновенные смертные, не обязан подчиняться правилам, обязательным обыкновенным людям, не обязан доказывать справедливости им высказываемого; одно воспоминание о нем может сделать счастливым обыкновенного смертного. Гоголь пишет 27.IХ 1841-го Языкову: "О верь словам моим!.. Ничего не в силах я тебе более сказать как только: верь словам моим... Есть чудное и непостижное...", 25.ХII 1841 г. Иванову: "...помнящий меня несет силу и крепость в душе".
Таково было состояние здоровья Гоголя, когда он заканчивал первый том "Мертвых душ" и для издания их направился в Россию; через Петербург он в октябре прибыл в Москву. С. Т. Аксаков заметил в Гоголе большую перемену как в физическом, так и в психическом отношении. Гоголь ничуть не стеснялся и делал, что ему вздумается, причем даже не давал себе труда объяснить свои странные поступки. Так, Гоголь, услышав голос приехавшего к Аксакову Княжевича, "поспешно убежал из дому". На другой день, когда приехал Княжевич, Гоголь "спрятался в дальний кабинетец, схватил книгу, уселся в большие кресла и притворился спящим. Он оставался в таком положении более двух часов и так же потихоньку уехал... Мы все были не только поражены изумлением, но даже оскорблены... наше обращение с Гоголем изменилось и стало холоднее.  Гоголь притворился, что не примечает того". На третий день Княжевич опять приехал. Аксаковы оставили Гоголя в кабинете и вышли к Княжевичу в гостиную. "Через полчаса вдруг двери отворились, вбежал Гоголь и со словами: "Ах, здравствуйте, Дмитрий Максимович..." — протянул ему обе руки, кажется, даже обнял его, и началась самая дружеская беседа приятелей, не видавшихся давно друг с другом!.." Нелишне вспомнить, что Д. М. Княжевич был одной из светлых личностей того времени и пользовался всеобщим уважением.

VII

В 1841 г. заканчивается деятельность Гоголя как гениального поэта; первая часть "Мертвых душ" была в этом году окончательно обработана, и для печатания ее он приехал в Россию.
"Мертвые души", как известно, начаты были в 1835 г.; уже тогда величие этого произведения поразило Пушкина; его восклицание "Невеселая штука — Россия!"1 указывает, что уже тогда "Мертвые души" подвинулись значительно вперед.
___________________
(1) Вероятно, автор имел в виду слова А. С. Пушкина: "Боже, как грустна наша Россия!", сказанные им после чтения Н. В. Гоголем первых глав из "Мертвых душ" (см.: Гоголь Н. В. Собр. соч. М., 1994. Т. 6. С. 79). — Ред.

В 1836—1841, т. е. в продолжение шести лет, Гоголь писал и перерабатывал первый том "Мертвых душ". Если мы сравним, как много и как быстро работал Гоголь в Петербурге, то должны будем признать, что по оставлении России он уже не мог работать по-прежнему и "Мертвые души" писал крайне медленно. Едва ли можно сомневаться, что вследствие болезни творческие способности, если не качественно, то количественно, стали не те. Известно, что Гоголь очень усидчиво, с большим напряжением работал над "Мертвыми душами" в Веве, Париже, Риме, Москве и даже в дороге. По крайней мере, Берг запомнил рассказ Гоголя, как он в остерии по дороге из Рима в Неаполь создал целую главу. Гоголь искренне желал закончить этот труд и все же проработал над ним более шести лет. Если мы примем во внимание печальное состояние здоровья, два тяжелые приступа болезни, пережитые Гоголем за этот период, мы должны признать, что гениальный поэт как великий художник горячо любил свой великий труд, не жалел своих последних сил для этого чудного произведения. Он пользовался периодами улучшения своего здоровья и с удивительной настойчивостью продолжал начатый в 1835 г. труд. Анненков описывает, как был счастлив и бурно весел Гоголь, когда закончена была глава, посвященная Плюшкину; едва ли мог ошибиться С. Т. Аксаков: "13 апреля (1839 г. — Авт.)... он прочел нам перед самой заутреней Светлого воскресенья, в маленьком моем кабинете, шестую главу, в которой создание Плюшкина привело меня и всех нас в великий восторг"1. Художественный вкус С. Т. Аксакова не подлежит сомнению, и потому 6-я глава "Мертвых душ" уже в 1839 г. была обработана с большим совершенством; в 1841 г. в Риме Гоголь, может быть, ее несколько дополнил, и это одно привело его в бурно-восторженное состояние духа. Вот как больной Гоголь любил свое великое произведение, как оно было ему дорого, как ему было радостно, когда его труд подвигался вперед, и все же он был готов только в 1841 г.
__________________
1 Анненков. Критические очерки и воспоминания. Т. 1. С. 34.

Наше благоговение перед "Мертвыми душами" так велико, что может показаться странной даже мысль об ослаблении в качественном отношении гения Гоголя за этот период. Если воспроизведение воспринятого составляет главное в художественном творчестве, то, конечно, "Мертвые души" доказывают, что до 1841 г. гений Гоголя не потухал; если же художник отличается от простых смертных ясностью и глубиной восприятия, если главное в художественном творчестве — восприятия, проникающие и обнимающие человека и предмет, то, конечно, гений Гоголя начал слабеть с 1836 г. Психология творчества нам малопонятна уже потому, что мы, обыкновенные смертные, не обладаем этим уделом немногих избранников, и потому вопрос о том, ослабели ли творческие силы Гоголя, мы не могли бы решить, если бы за этот период он написал только "Мертвые души".
Остается лишь несомненным, что все воспроизведенное в "Мертвых душах" было воспринято Гоголем до его отъезда из России, что еще до этого момента весь материал для этого удивительного произведения был уже готов. Изумительно, как мог двадцатишестилетний молодой человек видеть и понять так много, что потом вдали от родины воссоздал поразительно богатый запас наблюдений. Покинув Россию, Гоголь уже не воспринимал ничего для своего великого произведения, и поэтому, по крайней мере, восприятие, конечно художественное и творческое, с тех пор не проявлялось с той дивной силой, как до 1836 г. Уже по самому существу всей художественной деятельности Гоголя восприятие имело громадное значение, играло великую роль; для Виктора Гюго, стихи которого достигали непостижимого совершенства, по всей вероятности, воспроизведение воспринятого имело большее значение, чем для Гоголя, а для автора "Мертвых душ" восприятие действительности было почти все. Как великий художник, Гоголь живо чувствовал в своей последующей деятельности, что ему недостает воспринятого материала, и просил своих друзей собирать для него материалы, не понимая, что только он мог видеть недоступное простым смертным.
Чтение "Мертвых душ" уясняет нам, что Гоголь уже не заботился о верности или точности внешней обстановки действия, не постарался узнать о том, что ему неизвестно. Так, еще Арнольди удивлялся, что Гоголь описал совершенно невозможное в действительности поведение Ноздрева на балу у губернатора. (Посреди котильона он сел на пол и стал хватать за полы танцующих.) Гоголь не знал, что в то время уже не было капитан-исправников, описал купчую сделку в палате так, как она не могла произойти1. Следует добавить, что в Нежине Гоголь изучал юриспруденцию. Я помню, как один мой знакомый старик, по делам изъездивший всю Россию, смеялся над Гоголем за его незнание русской жизни: во всей России на большой дороге нет постоялого двора, где, по желанию, можно иметь и поросенка, и курицу, и телятину, и даже иногда баранью печенку.
_______________
5Уже с 1802 г., т. е. со времени учреждения министерства, прежние капитан-исправники, или земские исправники, или земские капитаны окончательно были переименованы в земские исправники, и с тех пор титул капитан-исправника не употреблялся.

Мало того что Гоголь уже не заботился о верности внешних подробностей, он уже не замечал бьющих в глаза противоречий. В 6-й главе по описанию сада Плюшкина очевидно, что действие происходит летом; о желтых листьях не упоминается; по дороге к Коробочке Чичикова застает гроза, что также указывает, что действие происходит летом; в городе Чичиков выходит на улицу, "таща на плечах медведи, крытые коричневым сукном", и "столкнулся тоже с господином в медведях, крытых коричневым сукном; и в теплом картузе с ушами. Господин вскрикнул — это был Манилов".
Едва ли можно отрицать, что больной Гоголь уже забывал, что написано в предыдущей главе, что, конечно, вполне возможно, так как "Мертвые души" писались урывками, через большие промежутки; он даже не перечитал внимательно всего произведения ввиду своего тяжелого болезненного состояния; говорят, что в Малороссии все лето ходили в тулупах, но все же не в теплых картузах с ушами.
Гоголь неоднократно переделывал и дополнял "Мертвые души", и потому мы не можем судить, ослабевал ли его гений с 1835 по 1842 г., по последней редакции этого произведения; ведь нет оснований утверждать, что исправления и дополнения улучшали это великое творение; возможно, что вначале эта поэма была еще лучше, еще прекраснее. Можно думать, что с годами Гоголь делался требовательнее к себе, но более оснований мы имеем допускать, что с годами у Гоголя терялась уверенность, утрачивалась непосредственность, слабело понимание своих собственных сил, слабел художественный вкус, художественное творчество заменялось риторикой. К таким заключениям приводит нас сравнение первой редакции "Тараса Бульбы" (напечатана в 1835 г.) со второй, подготовленной Гоголем между 1839 и 1842 г.
Крайне поучительно сравнить эти две редакции для суждения об изменении творчества Гоголя за этот пяти—семилетний период, для суждения о творчестве вообще.
Первое большое изменение или дополнение состоит в том, что Гоголь вставил сцену смены кошевого; в первой редакции старый кошевой успокаивает недовольных во главе с Тарасом Бульбой; как в первой, так и во второй редакции идут в поход вследствие жалоб беглецов из Малороссии на поляков. Сцена смены старого кошевого и избрание нового очень коротка; так как мы не знаем, как избирались кошевые, то проверить ее мы не можем, но она кажется невероятной и не внушает уважения к запорожцам: воины, так легко сменяющие предводителя и так быстро избирающие нового, малоопасны.
Второе дополнение, и весьма важное, состоит в том, что Гоголь подробнее описал уход Андрия из лагеря, встречу и разговоры с полькой. Как великий художник, в 1835 г. Гоголь чувствовал невероятность и натянутость этого эпизода и с гениальной чуткостью, кратко и неопределенно, его описал. Не так он отнесся к этому эпизоду пять —  семь лет спустя. Во-первых, он подробно описал, как Андрий с татаркой пробирались подземным ходом; Андрий и татарка в город входят через костел. Церковь, молящиеся, начинающееся утро все это изображено великолепно, но кто бывал и в Италии, и в костелах наших западных городов, тот ни на минуту не усомнится, читая эту поэтическую страницу, что Гоголь в Дубно перенес итальянский храм.
Еще более дополнил Гоголь сцену встречи Андрия с полькой; тут опять воспринятое в Италии перенесено в Дубно (малиновый занавес, позолоченный карниз и живопись на стене). Вместо нескольких строк в последующей редакции Гоголь посвящает шесть страниц встрече Андрия с полькой. Тут такая напряженность, такая неестественность, что только ослабление гения может объяснить нам, как великий художник мог написать такую сцену. В первой редакции Андрей говорит только: "Что бы тогда за любовь моя была, когда бы я бросил для тебя только то, что легко бросить. Нет, моя панна, нет, моя прекрасная. Я не так люблю: отца, брата, мать, отчизну, все, что ни есть на земле, — все отдаю за тебя, все прощай! я теперь ваш! я твой! чего еще хочешь". Это маловероятно, но все же возможно; в новой редакции Андрий говорит много, очень красноречиво и высказывает даже такие вещи: "Кто сказал, что моя отчизна Украина? кто дал мне ее в отчизны? Отчизна есть то, чего ищет душа наша, что милее для нее всего. Отчизна моя — ты! Вот моя отчизна! И понесу я отчизну эту в сердце моем, понесу ее, пока станет моего веку, и посмотрю, пусть кто-нибудь из казаков вырвет ее оттуда! и все, что ни есть, продам, отдам, погублю за такую отчизну!" И Андрий, и полька говорят много, говорят в страшно приподнятом тоне; вся сцена кажется до бесконечности неестественной и даже несимпатичной; и она, и он изменяют религии, родине, совершенно непонятно почему: ведь они виделись раз в жизни и потому о серьезной любви не может быть и речи. Для меня вполне понятно, что Гоголь, когда творил Тараса Бульбу, обладал всеми своими необыкновенными способностями и потому тогда не нарисовал этой сцены; только когда вследствие болезни его гений уже ослабел, он мог создать, мог находить хорошей эту сцену.
В-третьих, изменено описание убийства Андрия Тарасом. В первой редакции все поражает гениальной простотой и жизненностью. Янкель, между прочим, сообщает Тарасу, что в Дубно видел Андрия, предавшегося полякам. "Ярость, ярость железная, могучая, ярость тигра вспыхнула на его лице"; начинается битва, среди одного отряда Тарас увидел Андрия и "как бешеный бросился на этот отряд. Андрий узнал его издали, и видно было издали, как он весь затрепетал. Он как подлый трус спрятался за ряды своих солдат... Спасите, кричал он отчаянно, простирая руки... Андрий сделал усилие бежать, но поздно: ужасный отец был пред ним". Можно лишь благоговеть перед гениальностью двадцатипятилетнего Гоголя, так чудно понявшего, до чего в аффекте гнева может дойти могучий Тарас, понявшего, что изменники и ренегаты — по натуре "подлые трусы". Читая эту чудную сцену, проникаешься симпатией к Тарасу и презрением к сладострастнику Андрию.
Совершенно иначе дело изображено в исправленной редакции: Янкель, после длинных сообщений об измене Андрия, передает Тарасу слова Андрия: "Янкель, скажи отцу, скажи брату, скажи казакам, скажи запорожцам, скажи всем, что отец — теперь не отец мне, брат — не брат, товарищ — не товарищ и что я с ними буду биться со всеми, со всеми буду биться!" Тарас, сдержанно слушавший болтовню Янкеля, наконец "выхватил свою саблю", но Янкель убежал. Андрий не был рафинированный мерзавец и потому не мог через посредство презренного для него Янкеля оскорблять отца и казаков; не мог он дать такого поручения Янкелю, для того чтобы заслужить доверие поляков: клятва, данная презренному и для Андрия, и для поляков жиду, не имела никакого значения. Узнав об измене сына, Тарас долго таил в себе свой гнев. Андрия он увидал, лишь когда остался главным в осаждающем Дубно войске. "Отворились ворота, и вылетел оттуда гусарский полк, краса всех конных полков... впереди других понесся витязь всех бойчее, всех красивее... Так и оторопел Тарас, когда увидел, что это был Андрий... Он (Андрий) чистил перед собою дорогу, разгонял, рубил и сыпал удары направо и налево". Тарас приказывает заманить Андрия, "чья-то сильная рука ухватила за повод его коня. Оглянулся Андрий: перед ним Тарас!". Гениальный Гоголь чувствовал, что уже во второй редакции он должен был выбросить исполненные величайшего трагизма слова Тараса: "...и не проси у Господа Бога отпущения, за такое дело не прощают на том свете". Действительно, свыкнувшийся с мыслью об измене сына, хладнокровно заманивший его в засаду Тарас во второй редакции уже не был преисполненным "ярости" мстителем, как в первой редакции. В первой редакции в "ярости" отмстивши изменнику, казак Тарас как отец хоронит труп сына. Во второй — обдуманно убивший сына Тарас, только что убивший сына, на предложение Остапа похоронить брата отвечает: "Погребут его и без нас! будут у него плакальщики и утешницы". В первой редакции полный "свирепства" и "ярости" Тарас говорит Андрию слова, вполне оправдывающие отца: "Ты думал, что я отдам кому-нибудь дитя свое? Нет!" Во второй — о только что убитом сыне Тарас говорит: "Пропал! пропал бесславно, как подлая собака!"
Таким образом,  во второй редакции, Андрий уже является храбрым, пылким воином, а Тарас представлен отцом, обдуманно подготовившим убийство, спокойно убивающим сына и даже надругающимся над его трупом. Наконец, во второй редакции, пока Тарас убивает сына, разговаривает с Остапом, их окружают поляки, Остапа берут в плен, а Тараса тяжело ранят; непонятно откуда взявшийся Товкач увозит тяжело раненного Тараса с поля битвы, проигранной казаками. Окончание сцены даже мелодраматично: убив одного сына, Тарас теряет сейчас же другого; если бы он не тратил времени на убийство сына и на разговор с Остапом, их бы не окружили поляки. Если мы примем во внимание, что во второй редакции Тарас был главным начальником, что он бросает все войско только для того, чтобы утолить свою злобу убийством Андрия, что в то время, пока он убивал Андрия, войско было наголову разбито, мы должны будем признать, что творчество Гоголя за пять — семь лет изменилось, и — увы! — не к лучшему.
В-четвертых, в новой редакции изменен план битвы, в которой погиб Остап и был тяжело ранен Тарас. Прочитав подряд обе редакции, нетрудно убедиться, что первая излагает дело и полнее, и правдоподобнее. Отбив вылазку из Дубно, Тарас, убедившись в слабости своих сил, тайно снимает осаду; узнав, что пленные казаки отправлены в Варшаву, он решается при отступлении их выручить, но лишний обоз задерживает движение: казаки окружены превосходными силами, они окружают себя обозом. Остап, "увлекаемый пылкостью", отделился немного далее от обоза, его берут в плен, Тарас бросается ему на выручку. "Желание подать помощь и освободить любимого сына заставило его позабыть важность своего поста"; войско гибнет. Во второй редакции вылазка поляков победоносно отбита, но из города "вылетел" "гусарский полк"; пока Тарас был занят убийством Андрия, неизвестно почему казаки оказываются разбитыми наголову. Интересно было бы мнение по этому поводу военного, но для невоенного в первой редакции понятны причины поражения казаков и остаются неясными во второй.
В-пятых, во второй редакции описаны подвиги некоторых казаков — Кукубенко, Балабана, Мосия Шило; эти сцены написаны рукою великого мастера, но это вводные эпизоды, не имеющие непосредственного отношения к ходу ужасной драмы. Для меня несомненно, что только это дополнение, а не изменение, является украшением второй редакции.
В-шестых, при переработке Гоголь ввел несколько поэтических сравнений и риторических периодов. Сами по себе эти сравнения великолепны; так, Андрий во главе польских гусар "понесся, как молодой борзой пес"; тут прекрасно описано, как несется на охоте борзой. Заманенный казаками и пойманный Тарасом, Андрий сравнивается со школьником, бегущим за товарищем и наталкивающимся на учителя; школьник в этом положении также описан прекрасно. Но насколько Ионическая колонна прекраснее Коринфской, настолько это место в первой редакции выше, чем во второй; в первой редакции Гоголь изобразил сильными красками ярость и бешеную храбрость обезумевшего от оскорбления Тараса, трусость Андрия и только. Во второй редакции сами по себе прекрасные, поэтические сравнения только отвлекают внимание от ужасного столкновения между великим отцом и жалким сыном.
Риторические периоды во второй редакции очень однообразны: умирая, Мосий Шило говорит: "Прощайте, паны-братья, товарищи! пусть же стоит на вечные времена православная Русская земля и будет ей вечная честь!"; Степан Гуска, умирая, говорит: "Пусть же пропадут все враги и ликует вечные века Русская земля!" Последние слова умирающего Балабана были: "Пусть же цветет вечно Русская земля!" Даже молодой герой Кукубенко умирает с красивой фразой на устах: "Пусть же после нас живут лучше, чем мы, и красуется вечно любимая Христом Русская земля!" Последние слова Тараса, умирающего на костре, весьма характерны для понимания творчества Гоголя: "Постойте же, придет время, будет время, узнаете вы, что такое православная русская вера! Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымется из Русской земли свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!.." Я не сомневаюсь, что только ослаблением гения можно объяснить, что Гоголь профанировал своих героев таким красноречием; в 1835 г., как великий художник, он живо понимал, что казаки патриотизм доказали делами, а не фразами.
Во второй редакции Гоголь влагает в уста Тараса длинную речь о товариществе, в которой излагаются в весьма красивой форме преимущества товарищества на Руси, говорится о русском чувстве. Тут явно Гоголь в уста Тарасу влагает фразы, совершенно не соответствующие характеру и мировоззрению этого человека дела, а не слова. Невольно приходит в голову мысль, что Гоголь, наделяя своего героя патриотизмом, даже в излишестве, хотел этим самым оправдаться от упреков в недостатке патриотизма.
Свой патриотизм, теперь называемый квасным, Гоголь заявляет во второй редакции следующей фразой: "Да разве найдутся на свете такие огни и муки и сила такая, которая бы пересилила русскую силу!" В 1835 г., когда Гоголя не упрекали в недостатке патриотизма, он не поместил такой громкой и совершенно ненужной в "Тарасе Бульбе" фразы1.
__________________
1 Весьма возможно, что тут сказалось влияние Погодина, в 1839 г. бывшего в Риме; но это не изменяет сущности дела.

Относительно новой редакции "Портрета" Гоголь сам говорит в письме к Плетневу от 17.III 1842-го: "В Риме я ее переделал вовсе или, лучше, написал вновь, вследствие сделанных еще в Петербурге замечаний". Следовательно, материалы для второй редакции были собраны до отъезда из России, и в Риме Гоголь лишь проредактировал и переписал уже заготовленное в Петербурге.
Лучше всего об ослаблении творчества Гоголя с 1836 г. мы можем судить по тому, что создать что-либо новое, достойное автора "Ревизора", оставив Россию, больной поэт уже не мог.
В начале своего пребывания за границей Гоголь написал отрывок "Рим"; в 1839 г. его слышал С. Т. Аксаков. Уже потому, что Гоголь обнаруживает в этом отрывке знание Италии, восторженное к ней отношение, мы должны думать, что "Рим" написан не ранее 1838 г.; к такому же выводу нас приводит и слабость этого отрывка. Едва ли ранее 1838 г., т. е. до тяжкого приступа болезни в 1837 г., Гоголь, обладавший прежде необычайным художественным чутьем, принялся бы писать художественное произведение из жизни, ему непонятной и неизвестной, написал бы отрывок, в котором нет ни одного лица, обрисованного так, как умел прежде рисовать Гоголь1. Конечно, многие беллетристы не могут написать такого отрывка, но, сравнивая "Рим" с другими произведениями Гоголя, мы можем только сожалеть о значительном ослаблении творческих сил гениального автора "Ревизора". Только ослаблением вследствие болезни гения Гоголя можно объяснить, что он так тщательно, но — увы! — с помощью риторики, описывает Аннунциату; напряженность, бесплодное усилие заменяет собою прежнее свободное творчество. И в этом отрывке местами видна рука великого мастера, но чудно написанные подробности еще более оттеняют упадок творчества автора.
_____________________
1 Гоголь настолько не понимал итальянцев, что считал их отжившей нацией (письмо к Шевыреву от 1.1Х 1843); по-видимому, он и умер, не поняв своей ошибки.

После припадка 1839 г. гений Гоголя ослабел настолько, что драма из малороссийской жизни ему совершенно не удалась; Гоголь остановился в самом начале.
В 1839 г. Гоголь прочел Панову несколько сцен; Панов, восторженный поклонник Гоголя, заметил, однако, что главное лицо еще не обозначилось. Анненков рассказывал, что он видел в 1841 г. черновой листок драмы из малороссийского быта и даже успел прочесть фразу: "И зачем это Господь Бог создал баб на свете, разве только, чтоб казаков рожала баба..." Гоголь рассердился и вырвал бумажку из рук Анненкова. Бедный поэт ясно понимал, что работать над этой драмой ("Выбритый ус") он уже не может.
Так как в 1841 г. заканчивается деятельность Гоголя как великого художника, мы уже теперь можем определить влияние болезни Гоголя на его творчество. Болезнь не только очень рано ослабила творческие силы великого писателя, но и очень рано окончательно погубила его гений. Едва ли можно сомневаться, что творческие способности Гоголя перестали развиваться уже в 1836 г., т. е. когда Гоголю было 27 лет. Развития, нарастания сил вследствие болезни не было; появилось ослабление, правда медленно прогрессирующее и заметное лишь при тщательном изучении деятельности Гоголя с 1836 г. Гений Гоголя так колоссален, его произведения так прекрасны, что ослабление его творческих сил долго нам незаметно; ведь и сравнительно слабые произведения Гоголя все же чудно хороши и неизмеримо превосходят созданное посредственностями.
В 1841 г. гений Гоголя вследствие болезни потухает настолько, что уже ничего равного "Ревизору", "Шинели", первой части "Мертвых душ" больной поэт создать не мог; конечно, проблески прежнего гения еще остались; потухающие, засыпанные пеплом уголья иногда вспыхивают слабым пламенем, но уже прежнего огня быть не может.
Такое раннее ослабление или, по крайней мере, остановка развития и потухание гения могут быть объяснены болезнью, развивавшейся на почве патологической организации нервной системы: ведь духовные силы здоровых людей с годами крепнут, способности их с годами развиваются. Нам будет еще яснее патологическое происхождение раннего ослабления и раннего потухания гения, если мы сравним художественную деятельность больного Гоголя и здорового Пушкина1.
______________
1 Подробнее об этом: В. Ф. Чиж. А. С. Пушкин как идеал душевного здоровья.

Патологической организацией нервной системы Гоголя мы должны объяснить своеобразную особенность его творчества: ни у одного художника нет так много незаконченных или даже только начатых произведений, как у Гоголя. Число нам известных незаконченных произведений крайне велико, законченных же относительно мало.
Даже в лучшую эпоху своей жизни он набрасывал только начала никогда затем не законченных повестей и закончил лишь одну большую поэму "Тарас Бульба" и две комедии; "Игроки" — это лишь сцены. Все остальные законченные произведения — это небольшие по размерам рассказы. Пушкин один понимал это свойство дарования Гоголя и дал ему сюжет для "Мертвых душ" — произведения, состоящего из отдельных эпизодов; по самому существу темы "Мертвые души", по произволу автора, могли быть закончены и рано, и поздно. Можно лишь удивляться, как Анненков не понимал этой особенности гения Гоголя и потому писал: "Если эта поэма по справедливости может назваться памятником его как писателя, то с не меньшей основательностию позволено сказать, что в ней готовил он себе и гробницу как человеку"; Анненков даже называет "Мертвые души" той подвижнической кельей, "в которой он бился и страдал до тех пор, пока вынесли его бездыханным из нее".
Эта особенность, или свойство, дарования Гоголя потому имеет особое значение в глазах психиатра, что сам Гоголь не понимал свойства своего творчества. Если и можно думать, что не вследствие патологической организации нервной системы, а вследствие имманентного свойства своего гения он не мог разрабатывать сложных положений, трудно иначе, как болезнью объяснить то, что Гоголь до конца жизни не понимал особенностей своего дарования.
О свойствах дарования Гоголя, вообще о его творчестве, писали столь авторитетные и компетентные критики, что весь вопрос исчерпан, и психиатр может высказать свое суждение лишь о том, как болезнь великого поэта влияла на его творчество.
Мы знаем, что малороссийским происхождением Гоголя "объясняемо было до известной степени его отношение к русской (великорусской) действительности". Пыпин говорит: "Привязанность Г. к своей родине была очень сильна, особливо в первые годы его литературной деятельности и вплоть до завершения второй редакции "Тараса Бульбы", но сатирическое отношение к русской жизни, без сомнения, объясняется не племенными его свойствами, а всем характером его развития".
На самом деле, остается непонятным, почему Гоголь иначе относится к великорусской действительности, чем к малороссийской; едва ли можно говорить о значении "развития" в том смысле, как его обычно употребляют по отношению к двадцатичетырехлетнему молодому человеку, упорно избегавшему всех воздействий, способствующих развитию. Когда Гоголь подготовлял или обрабатывал "Ревизора", он не жил в таких условиях, чтобы мог "развиваться", изменить свое мировоззрение, да наконец его "Выбранные места..." доказывают, что сатирическое отношение к великорусской действительности вовсе не было результатом "развития"; напротив, достигнув наибольшей зрелости, Гоголь находил, что все обстоит как нельзя лучше. Вообще, историки литературы, и даже столь почтенные и авторитетные, как Пыпин, не принимают во внимание чисто органических причин деятельности, придают большое значение среде, условиям жизни, идеям. Как психиатр и психолог, я решительно не могу согласиться с таким толкованием отношения Гоголя к русской действительности. Еще раз я припоминаю сказанное мне покойным психиатром Гудценом: психиатрия уже потому великая наука, что мы, психиатры, можем правильно понимать человека; ученые, государственные люди ошибочно судят о человеке, потому что всегда объясняют его деятельность соображениями, а мы знаем громадную роль чувствований и громадность влияния тела на душу. Иезуиты лучше, хотя только эмпирически, знали людей и умели управлять ими, потому что воздействовали на чувствования; психиатры, кроме того, знают власть тела над духом.
Как психиатр, я совершенно иначе объясняю значительное различие в отношении Гоголя к нашей и малороссийской жизни. Происхождение само по себе, конечно, тут не играло роли, и Гоголь очень рано так же безучастно относился к страданиям крепостных, выпоротых унтер-офицерш, обобранных купцов как в Малороссии, так и в Великоруссии. Так же ему страшно было подумать ехать в Россию, как и в "любимую" Украину. Различия в отношении к "родной" Украине и к москалям были обусловлены болезнью и ее развитием, в чем легко убедиться, вникнув, когда Гоголь писал свои художественные произведения из малороссийской и нашей жизни.
Те наблюдения малороссийской жизни, которые вылились в поэтические произведения первого периода, были собраны в юношеском возрасте, т. е. когда Гоголь приезжал домой из Нежина и в 1831 г. из Петербурга. Во время своего пребывания в Васильевке летом 1835 г. Гоголь уже не мог собрать наблюдений для полных нежности и не лишенных любовного отношения к созданным им лицам художественных произведений. Когда гениальный юноша наблюдал малороссийскую жизнь, он еще не был тоскующим, больным; его душа еще могла любить, болезнь не окрасила для него весь мир темными красками. Но и тогда он уже видел и Шпоньку, и Ивана Ивановича с Иваном Никифорычем; как ни ничтожны эти лица, в душе поэта было достаточно сердечной нежности и для этих "существователей", добродушно относившихся к гениальному юноше. Когда Гоголь увидел Акакия Акакиевича и Поприщина, он был еще очень молод, служил в департаменте уделов и министерстве внутренних дел, не перенес тяжелого приступа меланхолии, для него еще не все в жизни потеряло прелесть, у него еще многое вызывало приятные чувствования, а потому он еще мог многое любить и сумел и нас заставить полюбить и Акакия Акакиевича, и даже Поприщина.
Болезнь многострадального поэта прогрессирует; приятные чувствования все реже и реже возникают в душе гениального "великого меланхолика". Все более и более обширный круг явлений вызывает у него неприятные чувствования; болезнь все более и более сгущает мрачное облако, через которое гениальный наблюдатель видит и мир, и людей. Мрачное, вызванное болезнью настроение, конечно, должно было отразиться в произведениях поэта, в отношении его к окружающей действительности. Персонажи "Ревизора" изучались Гоголем, когда развивающаяся болезнь лишила его сердечной теплоты, окрасила все в темный цвет, и мы вместе с Щепкиным любим даже Держиморду, но уже "как и вообще всех людей". Припадки меланхолии или меланхолические состояния в той степени болезни, какие были у Гоголя, к нашему счастью, не ведут к умственному отупению, и многострадальный поэт оценил совет Пушкина описать покупку мертвых душ. Материалы для этого бессмертного произведения, по крайней мере по преимуществу, были собраны в 1834—1835 гг. и первой половине 1836 г., т. е. после тяжкого приступа меланхолии 1833 г. Мы видели, что меланхолическое состояние не покидало Гоголя и летом 1835 г., и весною 1836 г. Понятно, что в таком душевном состоянии гениальный наблюдатель уже не замечал Афанасия Ивановича, Акакия Акакиевича и т. д., а обратил свое внимание на более мрачные фигуры — Ноздрева, Собакевича, Манилова, Коробочку и Плюшкина. Даже мы, обыкновенные смертные, обращаем внимание на то, что соответствует нашему настроению; здоровый, веселый человек иначе относится к людям, иначе их понимает, чем мрачно настроенный неудачник. Все мы знаем, что в хорошем настроении мы иначе смотрим на наших знакомых, чем в дурном. Константину Левину после объяснения с Китти у Облонских все люди казались добрыми, умными, хорошими; он всех их любил, потому что сердце его было полно любви.
Нельзя забывать громадного влияния недоразвития половых чувствований у нашего великого сатирика. Наши научные сведения по этому вопросу весьма ограниченны и неточны. Ригер вполне отрицает влияние этой важной функции на душевную жизнь, но едва ли можно согласиться с мнением этого почтенного ученого. Чтобы не входить в обсуждение этого крайне сложного и деликатного вопроса, я сошлюсь на два сделанных мною наблюдения, вполне понимая их недостаточность. Едва ли, однако, нужно доказывать громадное значение родового чувства на любовь к людям и к миру вообще; все это общеизвестно, так же как и мизантропия евнухов. Я знал двух выдающихся лиц с недоразвитием полового чувства; один был ученый, другой — важный чиновник; оба были мизантропы, мрачно смотрели на жизнь и видели только отрицательную ее сторону. Ученый был большой поклонник Гоголя и утверждал, что не понимает и не любит ни одного художественного произведения, кроме сочинений Гоголя. Важный чиновник был человек громадного ума и редкий работник, но он так подозрительно относился к своим подчиненным, так видел в них только дурное, что служить с ним было очень трудно, а начальство должно было отказываться от его услуг ввиду постоянных жалоб, пререканий и т. п.
В периоды полового созревания у таких лиц эти важные функции, все же хотя и слабо, дают о себе знать, или, говоря иначе, железы начинают функционировать, но не достигают должного развития. О пробуждении половой жизни говорилось так много, что нет надобности повторять известное еще раз; как бы слабо и незаконченно ни было развитие этой функции, все же происходит соответственное изменение личности. Когда половое созревание заканчивается так несовершенно, что молодой человек или вполне, или почти неспособен к половой жизни, то чисто органически и сознательно он не может не страдать, не быть мрачным. Мы не знаем, как органически влияет недоразвитие этой важной функции на личность субъекта, но несомненно, что, когда молодой человек окончательно убеждается, что он лишен тех наслаждений, которые так сладки для его друзей, что он создан не так, как все, он ожесточается, страдает, злится, настроение его становится мрачным. Гоголь вырос в нравственной семье, а потому, по всей вероятности, сравнительно поздно окончательно убедился, что он создан не так, как другие. Молодые люди с недоразвитием половой жизни долго утешают себя надеждой, что с годами они выздоровеют, но когда наконец они видят, что дело непоправимо, жизнь им кажется отвратительной, лишенной смысла. В не функционирующих правильно органах начинается атрофия; обо всем этом наши научные сведения, повторяю еще раз, весьма несовершенны, но кто же не знает, что девушки начинают рано вянуть.
Все это необходимо принимать во внимание для объяснения изменения в отношении великого сатирика к нашей действительности; было бы просто фарисейством утверждать, что такие "животные", "низшие" отправления не могут иметь влияния на высокие художественные произведения. Если в нашей жизни эти животные отправления играют такую большую роль, то в жизни художников они должны иметь еще больше значения; вспомним биографию Жорж Санд, Петрарки, Гете... Гоголь мрачно, отрицательно отнесся к действительности именно тогда, когда должен был отказаться от всяких надежд, когда отсутствие функции недоразвитых желез стало сказываться на всем организме. Само собою разумеется, что отрицательное отношение гениального поэта к действительности должно было принять другие формы, чем у увядающей девушки; но кто не знает сатирического направления многих старых дев, умеющих подмечать смешные стороны и зло их осмеивать. Принято смеяться над старыми девами, никого не любящими, кроме кошек, но их следует пожалеть; кто не знавал добрых любящих девушек, вследствие их ненормального положения превратившихся в озлобленных обличительниц всех своих знакомых, бичующих беспощадно чужие слабости и недостатки. Увы, часто телесные процессы имеют громадное влияние на нашу душевную деятельность; конечно, на все это можно закрывать глаза, но с закрытыми глазами можно и заблудиться. Мы не знаем, почему некоторые старые девушки становятся энтузиастками; английские старые девы — тип крайне симпатичный; между аболиционистками, противницами вивисекций немало старых дев. Кто живал в Западном крае, тот знает, что такое девотка; их набожность и консерватизм, самый крайний, общеизвестны.
Все это необходимо принять во внимание для объяснения весьма быстро произошедшей перемены в отношении к действительности у нашего великого поэта. Я не знаю, да это и невозможно с точностью знать, какое влияние на творчество имела эта чисто органическая причина; понятно, что даже гениальный наблюдатель не мог дать себе отчета, какое влияние оказала на него эта крайне интимная сторона жизни. Известно, с каким суеверным ужасом смотрел наш гениальный поэт на любовные интрижки ("Невский проспект"). Следует лишь обратить внимание, что эта причина могла иметь влияние на его развитие, но определить, какую роль она играла среди других причин — меланхолических состояний параноического характера, — едва ли возможно. Что эта причина могла иметь немаловажное влияние, указывает нам то обстоятельство, что ясно сатирическое отношение к действительности появилось именно в то время, когда прошла первая молодость, когда неспособность любить выяснилась окончательно, т. е. на двадцать четвертом — шестом году жизни.
Изменение в отношении к жизни произошло, в сущности, очень быстро — в два-три года; нам известно, когда были сданы в печать произведения Гоголя, но неизвестно, когда они создавались. Мы знаем, что наш великий поэт, как и все великие творцы, подолгу работал над своими созданиями, многократно их переделывал, переписывал, и потому едва ли можно сомневаться, что "Ревизор", по крайней мере в общих очертаниях, был создан за два года, а может даже и более, до своего появления в готовом виде. Очевидно, что двадцатичетырехлетний автор не мог путем "развития" изменить своего отношения к действительности. Ни в его жизни, ни в его деятельности, ни в той духовной атмосфере, в которой он жил эти годы, не было ничего, что могло бы объяснить его "развитие" в этом направлении.
Превращение "мягкого юмориста" пасечника Рудого Панька "в грозного сатирика" произошло очень быстро — в три-четыре года, а потому историки литературы решительно не могут проследить этого "психологического процесса". Д-р Баженов1 уклоняется от объяснения этого процесса именно потому, что сделанный им диагноз болезни Гоголя не совсем верен.
Когда Гоголь проводил каникулы 1835 г. в Васильевке, он уже не мог с мягким юмором относиться к окружающей его действительности, и потому эта поездка не дала ему материалов для творчества. Только юношей он был мягким юмористом, и уже в том возрасте, когда нормальные люди смотрят на мир через розовые очки, он был грозным сатириком. Вообще, сатира, а тем более грозная, не свойственна молодости. Щедрин написал свои лучшие, наиболее грозные сатиры, когда ему было за сорок лет; Свифт создал "Странствования Гулливера", когда ему было пятьдесят лет. Замечу, что великий английский сатирик был человек больной и последние десять лет своей жизни страдал тяжкой душевной болезнью. Правда, "Ямбы" Барбье появились, когда поэту было двадцать шесть лет, но дальнейшее развитие этого поэта остановилось очень рано, и все его последующие произведения уже значительно ниже "Ямбов", что уже дает право сомневаться относительно здоровья Барбье. Хорошей подробной биографии его нет.
Единственный сатирик, уже на двадцать пятом году жизни приобретший известность, — это Буало; но Буало был кастрат, так как в детстве его нежная часть тела была повреждена индейским петухом2. Конечно, можно говорить, что повреждение важных органов у Буало и недоразвитие половых желаний у Гоголя никакого отношения к их деятельности не имели, что я привел справку, ничего не объясняющую, но все же нельзя не сопоставить, что и Буало, и Гоголь почти в одном и том же возрасте прославились сатирами, что у обоих был органический недостаток, лишивший их радостной молодости.
___________________
1 Баженов. Болезнь и смерть Гоголя. С. 12.
г Rieger. Die Gastration. 1900. 8. 84—87; тут приведены данные по поводу этого обстоятельства в жизни Буало, вполне достаточные для суждения о ненормальности этого сатирика.

Сатирическое отношение к действительности Гоголя как художника не только проявилось очень рано, но и развивалось очень быстро. В  1835 г. первые главы "Мертвых душ" вызвали у Пушкина печальное настроение духа. Первые шесть глав этого величайшего художественного   произведения   даже   теперь   читать   тяжело. Один известный немецкий ученый говорил мне, что он не знает более мрачного и более художественного изображения действительности, как первые шесть глав "Мертвых душ". Когда я ему заметил (это было в 1884 г., когда я еще не вполне понимал "Мертвые души"), что это типы прошлой русской жизни, этот почтенный ученый живо возразил  мне,   что   "персонажи   "Мертвых  душ",   как греческие статуи, бессмертны и всем понятны; Собакевичей у нас очень много. Последние главы действительно уже для нас, немцев, малоинтересны; это ваша жизнь". Потом  я   оценил   верность  суждения   этого   крупного ученого и теперь думаю, что "Мертвые души" можно делить на две части. Первые шесть глав — это не только сатира,   но  поразительно  художественное  воспроизведение живых лиц; действительно, Гоголь создал статуи, столь же чудно-художественные, как Аполлон Бельведерский, Венера и т. д. Последние главы "Мертвых душ" — это  уже  настоящая,  конечно,  великая  сатира;  тут Гоголь нарисовал ужасную по своей пошлости среду; эта картина более общественная, чем психологическая. По моему разумению, первые шесть глав "Мертвых душ" выше последних, так как поразительная жизненность, недостижимая  ясность  обрисовки  персонажей  первых шести глав уже не встречаются во второй части. Губернский город, чиновники — все это изображено прекрасно, но уже нет вполне законченных, вполне живых, вполне понятных всем и каждому лиц; нарисована среда, жизнь, отношение людей, но только с одной стороны. Это уже чистая сатира. Конечно, я понимаю, что моя оценка "Мертвых душ" не может претендовать на авторитетность, и я высказал здесь свои суждения лишь для того, чтобы  указать  на  развитие  сатирического,  и  притом крайне мрачного, отношения к жизни нашего великого писателя. Последние главы "Мертвых душ", насколько нам известно, были написаны в конце тридцатых годов, когда болезнь Гоголя значительно подвинулась вперед, когда жизнь для него потеряла всякую прелесть. Смею думать,   что   последние  главы   "Мертвых   душ"   дают право говорить об ослаблении гения Гоголя, о разрушающем действии болезни1.
_____________________________
1 Эти строки были уже написаны, когда я познакомился с заметкой Юл. Португалова "По поводу полемики проф. В. Ф. Чижа и д-ра Я. Ф. Каплана" ("Вопросы философии", кн. 66). Из вышеизложенного ясно, что Юл. Португалов и я столь различно понимаем "Мертвые души" вообще и Плюшкина в частности, что дальнейшая полемика совершенно невозможна. Замечу лишь, что моя работа о Плюшкине была помещена в специальном медицинском органе "Врачебная газета", что ясно указывает на мое отношение к вопросу. Г-н Португалов напрасно думает, что мое замечание о непонимании критикой Плюшкина — лишь оговорка. Как ни велики были критики, писавшие о "Мертвых душах", они, вследствие незнания психиатрии, не могли правильно понять Плюшкина. Само собою разумеется, что незнание психиатрии ничуть не умаляет заслуг этих выдающихся деятелей, так же как знание психиатрии и психологии, надеюсь, не лишает меня права судить о том, о чем могли рассуждать лица, не изучавшие этих наук. Плюшкин — бессмертный тип, потому что обрисовка его удивляет нас своею законченностью и верностью. Вместе с тем Плюшкин, как и всякое высокохудожественное создание, имеет, конечно, и общественное значение; оно так ясно, что мне казалось лишним о нем говорить. В самом деле, разве не понятно каждому, что при крепостном праве, когда от произвола помещика вполне зависела судьба его крепостных, даже такой смирный больной, как Плюшкин, разорил, довел до нищеты целую деревню. Ужасно такое бесправие, при котором даже жалкий слабоумный может безвозбранно причинять зло очень многим, причем никто не мог защитить жертвы выжившего из ума старика.
Плюшкин — высокохудожественное создание и потому вечное; Плюшкины теперь сохраняют вышедшие из употребления бумажные деньги, но от их слабоумия страдают только их родственники. Не знаю, что будут накоплять будущие Плюшкины, но вполне уверен, что и их судьба будет печальна, и печальна будет судьба их родственников, пока у нас мало будет сведущих психиатров, пока авторитет науки и ее представителей будет так же велик, как теперь.
О значении психиатрического анализа образов, созданных поэтами и живописцами, писали очень компетентные ученые, и потому нет надобности обсуждать еще раз этот вопрос. Особенно ценны работы школы Шарко и выдающегося германского психиатра Мебиуса. В этих работах я искал себе указаний и думаю, что такой анализ, конечно, если он верен, все же полезен, как полезно всякое научное объяснение явлений жизни. Психиатрический анализ образов, созданный второстепенными художниками, — труд почти напрасный, потому что эти образы лишь отчасти воспроизводят действительность; поэтому я ограничился уяснением с психиатрической точки зрения некоторых образов, созданных великими мастерами: Достоевским, Тургеневым и Гоголем.

Едва ли был великий художник, так неправильно судивший о своем творчестве и произведениях, как это делал Гоголь; он брался за все темы, писал обо всем — и о Божественной Литургии, и мысли о географии (для детского возраста) — и вместе с тем решительно не понимал великого значения, громадной ценности "Ревизора". Мы знаем, как Гоголь толковал "Ревизора", и потому несомненно, что он совсем не так, как мы, и понимал, и ценил это единственное в своем роде произведение. Гоголь, при его наблюдательности, хотя и ослабевшей после 1835 г., должен был бы понять, что Сквозник-Дмухановский, Хлестаков, Добчинский — бессмертные, общечеловеческие типы, должен был бы увидеть, что и во Франции, и в Италии они, по существу, те же, что и в нашем захолустье. Конечно, французский Дмухановский как в то время, так и теперь не берет и на Онуфрия, и на Антона, но зато берет и как редактор газеты, и как влиятельный депутат. Все это мог видеть Гоголь, и все же он написал развязку "Ревизора". Вообще, Гоголь никогда не мог понять великой ценности своих художественных произведений, не мог понять, что ничего достойного своего имени он не может написать ни по истории, ни по географии, ни по сельскому хозяйству. Всякий нормальный человек восхищается художественными произведениями Гоголя, всякий образованный человек понимает их значение; только вследствие болезни Гоголь не понимал и не ценил своих собственных произведений, никогда не мог понять границы ему доступного и потому постоянно тратил свои драгоценные и слабые силы на работы, к которым был и не способен, и не подготовлен. Вследствие болезни гений Гоголя не только рано ослабел и рано потух, но даже и силы Гоголя тратились очень часто понапрасну, великая художественная работа прерывалась писанием статей, возбуждающих сожаление о напрасно потраченном труде и времени великого поэта.
Едва ли был другой гениальный поэт, так мало ценивший и так мало понимавший свои художественные произведения, как Гоголь. Мы не имеем основания сомневаться в его искренности, когда он писал, что "Выбранные места..." — "это первая моя дельная книга". Также мы можем только удивляться тому, насколько Гоголь не понимал великого гуманизирующего и морализующего значения своих произведений, несмотря на то что Белинский вполне объяснил смысл этих произведений. Изучение биографии Гоголя крайне поучительно и для психолога, и для психиатра, так как уясняет нам, насколько гениальность может быть не слита со всей личностью автора; гениальность может быть чем-то чуждым, посторонним всей натуре, всей духовной организации автора. Гоголь начал писать для того, чтобы заработать деньги, за всю свою жизнь не оценил прелести "Вечеров", считал их слабым своим произведением; на темы, данные Пушкиным, написал "Ревизора" и "Мертвые души", мало интересовался "Ревизором", толковал его по-своему и, наконец, считал первую часть "Мертвых душ" только наскоро построенным крыльцом к великолепному дворцу. Очевидно, что созданное гением Гоголя было совершенно чуждо и даже непонятно Гоголю — больному человеку. Всякий нормальный, посредственно одаренный и даже мало развитой человек восторгается произведениями Гоголя, хотя не ясно и не вполне понимает их значение. Чем можно объяснить такое странное отношение Гоголя к своим художественным произведениям? Конечно, прежде всего приходит в голову следующее объяснение: Гоголь, как великий художник, лучше своих критиков понимал незаметные для других несовершенства своих произведений, чувствовал несоответствие между замыслом и исполнением; его тонко развитой художественный вкус не удовлетворяли произведения, прекрасные для нас, не одаренных гением.
Такое объяснение несостоятельно уже потому, что все великие художники чувствуют лучше нас несовершенство своих произведений, несоответствие между замыслом и исполнением, что не мешает им любить свои создания, гордиться ими, а вместе с тем стремиться создавать еще более совершенное. В самом деле, почему же Гоголь относился не так к своим произведениям, как все великие художники, почему он составляет в этом отношении исключение. Наконец, Гоголь, так мало ценивший свои гениальные создания, был хорошего мнения именно о тех своих произведениях, в создании которых почти не проявилась его гениальность. Даже при свидании  с И. С. Тургеневым Гоголь читал ему некоторые места одной из тех "детски напыщенных и утомительно пустых статей, которыми наполнен этот сборник" ("Арабески").  Таким образом, даже в течение почти двадцати лет Гоголь не понял ценности этого сборника. Рядом с таким снисходительным отношением к своим "детски напыщенным и утомительно пустым статьям" еще более странен несправедливо строгий взгляд на действительно великие свои произведения. Очевидно, что гениальность и ею созданное всегда оставались чуждыми, посторонними всей остальной личности Гоголя. Гениальность была как бы отделенной, не слитой со всей духовной организацией, и потому мы должны всегда отделять гениальность и ее создания от всей остальной духовной жизни больного поэта.
Художественное творчество было настолько чуждо, посторонне всей остальной духовной жизни великого поэта, что Гоголь как человек совершенно не симпатизировал тем великим идеям, которые выражены в его художественных произведениях. Он никогда не понимал, что все великие произведения ведут человечество вперед; как гениальный художник, он с изумительной прозорливостью постиг главные отрицательные явления своей эпохи и вместе с тем решительно не понимал необходимости улучшений; как человек, он не возмущался ни крепостным правом, ни дореформенным судом, ничуть не сожалел об ужасном положении народа.
Только тем, что художественная гениальность была чуждой, посторонней всей духовной личности великого сатирика, мы можем объяснить его отрицательное отношение к своим художественным произведениям, удивительное противоречие между основными идеями художественных и теоретических произведений и, наконец, еще большее несоответствие в смысле ценности первых и вторых.
Гоголь не ценил, не любил и не понимал своих великих произведений, потому что не любил и не ценил великих идей, выраженных в этих чудных созданиях его гения. Вследствие патологической организации нервной системы он ни в школе, ни в жизни не любил учиться и потому никогда не был истинно образованным человеком; ему не было доступно изумление перед истиной, негодование перед несправедливостью. По той же причине он не мог любить людей, не мог любить оскорбленных и униженных, хотя, как гениальный художник, сумел возбудить в нас любовь к Акакиям Акакиевичам и к Поприщиным. Эта чисто патологическая неспособность любить кого-либо, кроме самого себя, чего, конечно, не следует смешивать с эгоизмом, лишила больного поэта возможности сочувствовать страданиям миллионов крепостных, сочувствовать тем, которых секут. В самом деле, как мог больной поэт, которому ничто не доставляло радости, ничто не причиняло приятных ощущений, любить что-либо. Уже одни почти не прекращающиеся нервные страдания настолько отравляли жизнь, настолько сосредоточивали все внимание на самом себе, на собственном спасении, что ему ни до кого и ни до чего, кроме себя, не было дела. Гоголь как человек нисколько не возмущался крепостным правом, нисколько не возмущался клерикальным деспотизмом папского управления Римом. Стоны крепостных в России, так же как и вопли жертв папского деспотизма, не существовали для измученного своими страданиями поэта; он всецело был поглощен желанием избавиться от собственных мучений и ничуть не интересовался стремлениями и наших лучших умов, и всех благоразумных римлян улучшить общественный строй.
Меня в начале моей психиатрической деятельности очень удивляло, что душевнобольные совершенно безучастны к страданиям своих соседей. В клиниках и больницах я часто видел, что даже тяжко больные, например чахоткой или раком, с участием относились к страданиям своих соседей, по мере сил им помогали; смерть одного из больных действовала угнетающе на все отделение: у одних вызывала сожаление, других устрашала. Совсем не то наблюдается в заведениях для душевнобольных; маньяки танцуют и поют около умирающего, меланхолики так поглощены своей скорбью, что не замечают страданий соседа, параноики даже не удостаивают своим вниманием страданий своих сотоварищей по несчастью. Смерть больного решительно никого не интересует. Конечно, некоторые выздоравливающие душевнобольные относятся с сочувствием к страдающим больным. Прежде я удивлялся, с каким бессердечием неврастеники мучат окружающих, как они не обращают внимания на интересы своих близких, как всем они жертвуют для поправления своего здоровья. Впрочем, об этом я уже писал в моей работе "Нравственность душевнобольных".
Нет ничего удивительного, что больного Гоголя ничуть не интересовало положение крепостных в России, и он учил помещика ругать их "неумытыми рылами". Ни в его письмах, ни в воспоминаниях друзей Гоголя нет указаний, чтобы его интересовали жертвы деспотизма Григория XVI в Риме и Фердинанда II в Неаполе, хотя подвиги «короля-бомбы» и его любимца Делькаретти возмущали весь мир1. Только здоровые могут любить свободу, истину, человечество, возмущаться произволом, стремиться к свету, облегчать страдания оскорбленных и униженных.
Про Гоголя следует сказать то же, что Фуйе говорит про Данте2: "Гоголь — великий творец, потому что он был великий наблюдатель"; как великий наблюдатель, он не мог не заметить всех ужасов окружающей его действительности, конечно, в том периоде жизни, когда гений его сиял полным светом, т. е. до 1836 г. Как гениальный художник, он наблюдал отрицательные стороны нашей жизни; когда гений его уже ослабевал, он уже не мог наблюдать отрицательных явлений римской жизни, как о том свидетельствует его отрывок "Рим". Как больной человек, он ни умом ни сердцем не понимал и не сочувствовал тому, что так дорого всем нам и в "Ревизоре", и в "Мертвых душах".
____________________
1 Зимою 1850 г., т. е. почти в одно время с Гоголем, жил в Неаполе Гладстон, возмутившийся жестокостью короля-бомбы. Гладстон не мог безучастно относиться к жертвам деспотизма и постарался им помочь.
 (2) Dante est grand créateur parce qu’il est grand observateur. (Esquisse psychologique des peoples européens. P. 73)  Данте — великий творец, потому что он — великий наблюдатель (фр.).

Те освободительные стремления, которые вытекали из поразительно глубоких сатир Гоголя, были совершенно непонятны Гоголю; если бы он не был болен, он бы хотя отчасти понял работы Белинского, но он всю жизнь "не любил учиться"; сердцем он также вследствие болезни не мог сочувствовать тем светлым стремлениям, которые так непосредственно и ясно вытекают из его художественных произведений. Белинский, страдавший чахоткой, горячо всем сердцем любил создания Гоголя; душевнобольной Гоголь не мог любить своих художественных произведений, потому что его ничуть не интересовали те великие начала, которые возбуждали любовь Белинского.
Я не берусь решать, почему Гоголь считал для себя оскорбительным самое название "либерал", почему он предпочитал казенную благонамеренность. Я не думаю, что только потому, что "гимн властям предержащим хорошо устраивает земное положение набожного автора". Может быть, казенная благонамеренность Гоголя объясняется тем, что вообще душевнобольные всегда с особым увлечением придерживаются модных, господствующих идей. В этом я постоянно убеждался во время моей деятельности в Петербурге и в Юрьеве; больные в Петербурге, почти все, придерживались господствующих в то время взглядов; здесь, в Юрьеве, опять-таки больные исповедуют взгляды местного большинства; как там, так и здесь взгляды больных крайне шаблонны, прямолинейны, а ведь Гоголя Белинский сравнивал с Бурачком. (Чья же голова могла переваривать мысль о тожественности Гоголя с Бурачком?) Наконец, весьма важно для уразумения взглядов Гоголя, что он не любил учиться, хотя при таком толковании остается неясным, почему у Гоголя сложились такие благонамеренные взгляды; немало людей, мало учившихся, исповедуют радикальные и даже анархические идеи.
Само собой разумеется, что те или другие взгляды еще не указывают на душевную болезнь; модные в данное время взгляды исповедуются большинством здоровых и почти всеми душевнобольными. Для психиатра имеет значение, что взгляды Гоголя совершенно не соответствовали тому, что выражено в его художественных произведениях; что такого раздвоения личности не бывает у здоровых художников, почему здоровые художники любят свои создания, горячо отстаивают свои идеалы, в своих теоретических произведениях исповедуют те же начала, что и в художественных.
Также для психиатра имеет значение, что теоретические работы Гоголя по своему достоинству стоят неизмеримо ниже его художественных произведений. Конечно, мышление образами и мышление идеями — деятельности столь различные, что немало художников было очень слабыми мыслителями. Здоровому даровитому человеку свойственно понимать, что ему доступно и что выше его сил, потому даже художники слова не тратят своих сил на научные и вообще теоретические работы. Те поэты, которые наделены были большим теоретическим умом и в своих теоретических работах проявляли свою даровитость; Шиллер, Виктор Гюго, Пушкин во всех своих произведениях обнаруживали и свою талантливость, и свои благородные стремления. Нет ничего удивительного, что их теоретические работы ниже их художественных произведений, но и первые имеют или, по крайней мере, имели для своего времени большое значение. Сравнивая художественные произведения и теоретические работы Гоголя, можно лишь удивляться, что такой великий художник писал "детски напыщенные и утомительно-пустые" статьи, и притом по самым различным вопросам, начиная с преподавания географии и кончая объяснением Божественной литургии. Тут еще раз мы видим, что гениальность художника была совершенно чуждой, посторонней всей личности, всей духовной деятельности писателя; вне сферы художественного творчества нет не только гениальности, но даже талантливости, тонкости суждения, больших сведений.
Гениальность художественных произведений Гоголя мешает некоторым критикам Гоголя с должной трезвостью отнестись к его теоретическим работам; не говорю уже о политических симпатиях, вследствие которых восхваляются даже "Выбранные места...". Я не знаю авторитетного мнения в защиту теоретических работ Гоголя и вполне разделяю по этому вопросу мнение И. С. Тургенева. Уж не знаю, чем объяснить восторженный отзыв о "Выбранных местах..." г. Волынского1; этот критик в "Выбранных местах..." нашел, что Гоголь "раскрыл свою могучую, вдохновенную любовь к родине то в бессмертных выражениях откровенной исповеди, в безутешном рыдании, в мучительных криках отчаяния, то в немногих простых и скромных словах — в тихом шепоте молитвы на коленях перед зажженной в углу лампадой"; он даже нашел в этой книге язык "пророческого вдохновения и поэтического энтузиазма". Не претендуя на авторитетность критика, я могу сказать, что такие отзывы могут лишь вызывать удивление и образованного человека, и специалиста-ученого.
__________________
Неверный вестник. 1893. № 1.

Впрочем, судить о теоретических работах ученый может с не меньшей компетентностью, чем литературные критики, и не думаю, чтобы ученый мог не согласиться с И. С. Тургеневым, художником, вполне понимавшим дух научного исследования. Поэтому для меня несомненно, что и "Арабески", "сборник детски напыщенных и утомительно-пустых статей", и "Выбранные места..." — произведения душевнобольного. Только патологической организацией нервной системы Гоголя можно объяснить, что все им написанное, кроме его художественных произведений, недостойно его гения. Следует вполне согласиться с Ломброзо1, считающим, что Гоголь проявил свою патологическую организацию именно тем, что он писал об очень различных вопросах и крайне поверхностно.
_____________
1 Lombrozo. Der geniale Mensch.

У нас и ввиду цензуры, и вследствие крайней ничтожности книжной торговли еще нет психопатической литературы, но за границей немало книг, а еще больше брошюр, написанных психопатами-графоманами. Один германский ученый показывал мне целую библиотеку таких сочинений, им собранную. Почти все такие произведения отличаются своей краткостью, представляют собой неоконченные, краткие рассуждения о весьма сложных вопросах. Графоман пишет о самых разнообразных вопросах, не останавливаясь долго на одном, и обо всем пишет крайне самоуверенно. Все эти произведения детски напыщенны и утомительно-пусты. Особенно охотно графоманы пишут о политике и морали, любят поучать и давать советы. Писания этих несчастных не обращают на себя внимания, потому что их произведения наполнены модными общими местами, а таланты между психопатами крайне, крайне редки.
Даже если согласиться с теми, которые и в "Выбранных местах..." находят много великих мыслей, все же нельзя отрицать, что в этой очень небольшой по размерам книге трактуется об очень многих и крайне разнообразных вопросах. Здесь, на четырнадцати печатных листах автор затрагивает следующие темы: религию, духовенство, высшее управление, просвещение, филантропию, театр, современное состояние России, что такое губернаторша, женщина в свете, любовь к Отечеству, домашнее хозяйство, сельское хозяйство, сельский суд и расправа, живопись, Карамзин, "Одиссея" Гомера, "Мертвые души", предметы для лирического поэта, значение болезней. Искусству (письма VII, X, XV, XVIII, XXIII, XXXI) посвящено несколько более трети всей книги; несомненно, эти письма составляют лучшую часть книги; все остальные вопросы разработаны весьма кратко. О просвещении говорится всего на трех страницах; я не встречал еще ни у одного здорового автора столь поверхностного отношения к столь важному вопросу, и мне даже не верится, чтобы здоровый умудрился изложить свой взгляд на просвещение на трех страницах и решился напечатать такую коротенькую статейку о деле такого громадного значения. Еще более поразительна и характерна краткость III письма: "О значении болезней"; все письмо занимает меньше страницы. Кто же не знает о значении болезней больше одной печатной страницы, и я не помню ни одной отдельной статьи о столь сложном вопросе, занимающей одну страницу. Так же поверхностно относится автор "Выбранных мест..." и к чисто этической теме "О помощи бедным" (письмо VI); все письмо занимает две страницы; казалось бы, что писатель, пожелавший поучать добру, должен бы более обстоятельно отнестись к этой важной теме. Если ему этот вопрос представляется столь простым, что все свои мысли о нем он может изложить на двух страницах, то он должен бы понять, что нас, простых смертных, чтение двух страниц просветит очень мало. Особенно характерно для этой удивительной книги, что даже о том, что хорошо было известно Гоголю и о чем он мог бы дать нам ценные, ясные указания, он говорит поразительно мало; даже о чтении русских поэтов перед публикой Гоголь пишет всего две страницы. Неужели Гоголь не мог даже эту тему разработать обстоятельно, не мог нас научить, что выбирать для чтения, как читать. Самые сложные вопросы морали и жизни, о которых сказано так много лучшими умами, рассматриваются с изумительной краткостью; письмо XXIX ("Чей удел на земле выше") занимает меньше страницы; неужели здоровый человек так может обсуждать этот вопрос; неужели хотя сколько-нибудь мыслящий человек не думал о том, чей удел выше, не думал много и мучительно.
По-видимому, более подробно XXVIII письмо ("Занимающему важное место"), а именно оно составляет 18 страниц; но ведь в этом письме затронута такая масса вопросов, что ни один из них не разработан с достаточной обстоятельностью; в этом письме излагаются не только нравственные наставления высшим представителям власти, но и разбирается механизм управления, значение государственных должностей, указываются главные задачи для деятельности представителей власти. Едва ли кто-нибудь когда-либо так кратко рассмотрел все эти мудреные вопросы, как это сделал Гоголь в письме к занимающему важное место. Увы, мы знаем, что весьма обстоятельные трактаты самых компетентных авторов еще не выяснили вопросов, так кратко разобранных Гоголем.
Наконец, "Выбранные места...", так же как и другие теоретические работы Гоголя, отличаются тем, что все, и даже самые сложные, вопросы разрешаются крайне просто, и притом в самой категорической, не допускающей возражения форме; нет никаких сомнений, недоразумений; все автором разъясняется на нескольких страницах или даже на нескольких строках. Ницше говорит вполне верно: "Возражение, осторожность, сомнение, ирония — суть признаки здоровья; все, что абсолютно, находится в области патологического". На основании своего свыше двадцатипятилетнего изучения душевнобольных я могу лишь подтвердить, что этот больной философ вполне прав. Едва ли есть книга, в которой так просто и так абсолютно решено было так много вопросов, как в "Выбранных местах...". Если из этой книги исключить, что автор говорит о себе, о своих болезнях, о своем спасении, бранит своего врага (он бранит Погодина три раза) и хвалит своих друзей, то есть опять-таки говорит о своих отношениях или по поводу них, то в книге останется мало новых мыслей. Почти все сказанное в ней было уже известно, но автор уже известные мнения излагает в крайне упрощенном виде и утрирует их до крайности. Кто же не знает пользы расчетливости, но Гоголь и совет расчетливо вести хозяйство излагает в неслыханно категорической форме; едва ли и Коробочка могла бы последовать этому совету. Конечно, "Одиссея" — произведение замечательное, но такого значения, какое придает этой поэме Гоголь, еще никто ей не давал; уже не говорю о том, что Гоголь ошибался о состоянии современного ему общества.  Что священник может влиять на нравственность, это все знают, но более чем сомнительно, чтобы "пьяницы и мошенники первейшего разбора" после исповеди ("по 4 и по 5 человек исповедовал вдруг") выходили из церкви "красные как раки", да едва ли и желательна такая исповедь. Едва ли здоровый человек может думать, что "все наши должности в их первообразе прекрасны и прямо созданы для земли нашей". Кто же не знает, что совершенного нет, да и не может быть на земле, и, конечно, самые ярые реакционеры в душе не согласились с Гоголем, имевшим самые смутные представления о предмете, о котором он говорил.
Даже о предметах, требующих продолжительного изучения, говорится крайне "абсолютно"; например, "самые способные и даровитые из людей, перевалясь за сорокалетний возраст, тупеют, устают и слабеют". Кажется, о таком чисто научном вопросе следует говорить с большой осторожностью; и теперь мы еще не знаем хорошенько, какой возраст самый продуктивный, а Гоголь разрешает все сомнения в двух строках, понятно, без всяких доказательств.
Таких примеров можно привести очень много, потому что, в сущности, вся книга состоит из таких категорических, и притом крайних, суждений. Одним словом, кто согласен с вышеприведенным мнением Ницше, для того несомненно, что "Выбранные места..." содержат много патологического.
Такая резкость, крайность суждений может импонировать и нравиться — правда, очень немногим. Патологическое в этой книге, думаю я, некоторых лишило возможности правильно отнестись к ней; книга многим просто непонятна; в самом деле, лица, незнакомые с психиатрией, не могут правильно оценить эту удивительную книгу; так она не похожа на книги, написанные здоровыми авторами. С.Т. Аксаков, не зная психиатрии, даже преувеличил патологическое в этой книге: "...нет ни одного здорового слова, везде болезнь или в развитии, или в зерне"1. Менее прозорливые, чем почтенный славянофил, читатели могли объяснить эту странную книгу только тем, что Гоголь "прикинулся проповедником христианства". Умный Д. Н. Свербеев нашел в этой книге "надувательство" (Шенрок); Свербеев уважал и любил Гоголя, и потому ему было весьма трудно остановиться на этом мнении; Свербеев не мог решить, "надувает ли он (от чего Боже сохрани!), прежде чем сам надувается, или же надувается прежде сам, а потом уже надувает своих читателей".
_______________
1С  Т. Аксаков. История моего знакомства с Гоголем. Русский архив. 1890. № 8. С. 166.

Относительно второй части "Мертвых душ" психиатр может сказать весьма немного; ослабление творчества в этом произведении так ясно, что не возбуждает сомнений, и только болезнью можно объяснить это печальное явление. Гоголь писал это незаконченное произведение в том возрасте, когда у здоровых людей духовные силы достигают наивысшего развития, и потому только болезнь могла так неблагоприятно повлиять на художественную деятельность великого сатирика.
Необходимо отметить, что уже в этом произведении сказалась преждевременно вследствие болезни и наступившая старость великого поэта. Гоголь настойчиво проповедует скопидомство, возводит его на степень первой, главнейшей добродетели. Как известно, такую же мораль он проповедовал в своих письмах к матери и сестрам. Гоголь как гениальный поэт ясно сознавал, что скопидомство свойственно старости, как нормальной, так и патологической; скопидомство Коробочки по меньшей мере несимпатично, Плюшкина — прямо ужасно. Как великий   художник,   он   ясно   обрисовал   все   ничтожество Коробочки, старческое слабоумие Плюшкина. Еще менее симпатичен кулак — Собакевич, хотя он и хороший хозяин. Когда Гоголь писал первую часть "Мертвых душ", он правильно оценил, что только Коробочка может наполнить всю свою жизнь накоплением богатства, что Собакевич прямо вредный человек, что только выживший из ума старик может больше всего на свете любить богатство. Когда Гоголь писал вторую часть "Мертвых душ", он начал вследствие болезни стареть и потому уже иначе отнесся к скопидомству; он возводит его в добродетель и, как многие старики, считал скопидомство величайшей мудростью и добродетелью. Как то делают многие старики, Гоголь стал поучать, что нужно копить, жить бережливо, что расточительность — величайший порок, что все наши беды происходят от того, что мы не умеем жить по средствам. Если мораль второй части "Мертвых душ" проповедует старик — это вполне естественно, хотя, конечно, немало стариков, до смерти сохраняющих любовь ко всему прекрасному. Но такая проповедь в устах Гоголя, еще так недавно трезво смотревшего на Собакевичей и Коробочек, свидетельствует о большой перемене, о рано наступившей старости. Иначе нельзя объяснить столь быстрого изменения во взглядах нашего великого поэта; болезнь его рано закончилась преждевременной старостью, и потому он стал проповедовать старческое благоразумие, мораль Коробочки. Ранняя старость нашего великого поэта прежде всего проявилась в той морали, которой проникнута вторая часть "Мертвых душ", затем эта патологическая старость обнаруживалась во всем поведении больного.
Я нашел необходимым остановиться на этой особенности второй части "Мертвых душ" именно для того, чтобы еще раз установить, что не "развитие", а чисто органические причины обусловливали изменения в деятельности или направлении нашего великого сатирика. Гоголь стал проповедовать стариковскую мораль не вследствие хода своего "развития", а вследствие рано наступившей патологической старости. В самом деле, ни в той духовной атмосфере, в которой он жил в сороковых годах, ни в его собственной жизни, наконец, ни в общественной жизни не было ничего, что могло бы выяснить ему прелести бережливости и скопидомства. Смирнова, Вельегорские, Толстые сами не хозяйничали, жили на присылаемые из их имений деньги, сам Гоголь жил также на всем готовом; вообще, хозяйничание не играло никакой роли в жизни Гоголя и его друзей, по-видимому меньше всего заботившихся о житейских дрязгах, всецело поглощенных высшими интересами. Казалось бы, что при таком складе жизни меньше всего следовало ожидать интереса к тому, что наполняло жизнь Коробочки, и даже странно, что одновременно наш поэт проповедовал и скопидомство, и нравственное возрождение. Великий поэт даже не имел возможности обратить внимание на прелести скопидомства, потому что именно в эту пору его жизни деньги он имел без особых хлопот, все свои потребности мог удовлетворить без особых затруднений, и о его делах заботились друзья и поклонники. Как то можно судить по сохранившейся переписке, никто из друзей Гоголя этого периода его жизни хозяйством, делами, богатством не интересовался и потому "развитием" нельзя объяснить без всякого психологического основания возникшего у Гоголя горячего интереса к бережливости и хозяйству. Проповедь скопидомства во второй части "Мертвых душ" вполне объясняется чисто органической причиной — рано наступившей старостью. Кто же не знал лиц, всю жизнь и не думавших о бережливости и даже отличавшихся расточительностью, с наступлением старости вполне изменившихся в этом отношении: появлялась бережливость, появлялось почтение к этой добродетели.
Таким образом, мы еще раз видим громадное влияние органического процесса на чисто духовную жизнь у нашего великого сатирика. Он многократно писал матери и сестрам о пользе бережливости, о вреде не только роскоши, но даже закупок в городе провизии, о необходимости довольствоваться деревенскими припасами и вместе с тем просил мать почаще и побольше молиться за него, заказать молебны о его выздоровлении. И советы, и просьбы всецело объясняются состоянием здоровья Гоголя, так же как и проповедь скопидомства во второй части "Мертвых душ".
О сожженной рукописи второй части "Мертвых душ" нам известно мнение талантливого Ю. Самарина1: "Что за странное, загадочное явление этот Иванов, как будто другая половина Гоголя. Обоих подняла необыкновенная сила и глубина духовных требований, требований, не осуществимых при современном строе общественной жизни, и оба оборвались на той минуте, когда, утомленные исканием, они захотели опередить время и взять в руки идеал, которого действительность не давала. Я глубоко убежден, что Гоголь умер оттого, что он сознавал про себя, насколько его второй том ниже первого, сознавал и не хотел самому себе признаться, что он начинал подрумянивать действительность. Никогда не забуду я того глубокого и тяжелого впечатления, которое он произвел на Хомякова и меня раз вечером, когда он прочел нам первые две главы второго тома. По прочтении он обратился к нам с вопросом: "Скажите по совести только одно — не хуже первой части?" Мы переглянулись, и ни у него, ни у меня недостало духу сказать ему, что мы оба думали и чувствовали".
_________________
1 Благодаря любезному разрешению Ф. Д. Самарина, привожу этот отрывок из неизданного письма Ю. Ф. Самарина к А. О. Смирновой от 3 октября 1863 г. (из Самары).

VIII

Хотя деление жизни, так же как и болезни, на отдельные периоды всегда не совсем точно, так как в течении болезни нет определенных границ, но для удобства приходится прибегать к такому искусственному делению. Период жизни Гоголя с 1842 по 1848 г. мы можем характеризовать как последний период его писательской деятельности, период, в который он много писал писем.
В этом периоде жизни Гоголь трудился над вторым томом "Мертвых душ", написал "Выбранные места...", <"Авторскую исповедь">, "Размышления о Божественной Литургии", "Развязку Ревизора" и несколько мелких статей ("Учебная книга словесности для русского юношества", "О сословиях в государстве", "Заметки о сельском хозяйстве" и т. д.).
Таким образом, в количественном отношении этот период может считаться относительно продуктивным.
Особенно много в этом периоде Гоголь писал писем; подсчитывая число страниц писем Гоголя в редакции Шенрока (С.-Петербург, издание Маркса), мы находим, что все письма, написанные Гоголем до 1842 г., занимают всего 760 страниц; письма, написанные Гоголем с 1842 по 1848 г., занимают 1105 страниц; письма последнего периода помещаются всего на 278 стр. Особенно много Гоголь писал в 1847 г., а именно его письма за этот год занимают 337 стр. Если можно допустить, что из писем, написанных до 1842 г., относительно много утрачено, то этого нельзя допускать относительно писем, писанных после 1847 г.: тогда Гоголь пользовался наибольшей известностью, и не только его письма, но даже ничтожные записочки тщательно сохранялись.
Большая литературная производительность Гоголя за этот период вполне объясняется изменением характера его деятельности, подготовленным уже в предыдущем периоде. Гений Гоголя окончательно погас в 1841 г.; художественное творчество стало невозможно, но патологическая его организация осталась; на почве этой организации, или вследствие этой организации, развились болезненные явления, объясняющие нам деятельность Гоголя в этот период. Патологические проявления организации Гоголя прежде заслонялись его гениальным творчеством; зачатки болезни или семена ее теперь вполне определились, и гениальный художник превратился в моралиста, проповедника. Понятно, что его друзья и поклонники не могли понять причин такого странного превращения, но оно было так странно, что здравый смысл мог подыскать только одно объяснение: несчастный поэт сошел с ума. Белинский, чутьем совершенно правильно понявший главный симптом болезни Гоголя ("Мысль сделаться каким-то абстрактным совершенством, стать выше всех смирением может быть плодом только или гордости, или слабоумия..."), вследствие своего неправильного понимания сущности душевных болезней сомневался в болезни Гоголя: "Некоторые остановились было на мысли, что ваша книга есть плод умственного расстройства, близкого к положительному сумасшествию. Но они скоро отступились от такого заключения: ясно, что книга писалась не день, не неделю, не месяц, а может быть, год, два или три; в ней есть связь; сквозь небрежное изложение проглядывает обдуманность, а гимны властям предержащим хорошо устраивают земное положение набожного автора".
Белинский не знал, что душевные болезни длятся годами, что душевнобольные умеют писать связно и обдуманно, что они очень почтительны к "властям предержащим".
В этом печальном периоде литературной деятельности Гоголя наиболее проявилась его патологическая организация, наиболее ясно обрисовалась вся его патологическая индивидуальность. Художественное творчество, так высоко вознесшее Гоголя в глазах современников, уже не заслоняло собою больного человека со всеми несимпатичными чертами, свойственными больным.
Нам очень трудно следить за развитием болезни Гоголя: во-первых, вследствие его скрытности; во-вторых, вследствие того, что болезнь нашего великого поэта несколько своеобразна; в-третьих, вследствие несовершенства психиатрии.
Гоголь скрывал, и притом весьма искусно, свою болезнь от самых близких своих друзей. "Эти болезненные страхи, эти непонятные беспокойства, эти беспрестанные ожидания чего-то страшного, долженствующего сей же час разразиться,— все это уже у меня было, хотя я и скрывал это в себе и не показывал наружно. Это было еще тогда, когда вы были в Риме",— пишет Гоголь Смирновой 4.VII 1846 г. Следовательно, Гоголь скрывал и сумел скрыть в 1844 г. от Смирновой свою болезнь. Эта очень умная и искренне расположенная к Гоголю дама не замечала тяжелой болезни своего друга; понятно, менее близкие к Гоголю лица и менее Смирновой одаренные могли давать только неправильные, сбивающие нас наблюдения.
Гоголь, конечно, был человек необыкновенный; я вполне согласен с К. О. Россетом, нашедшим сходство между Гоголем и Ж.-Ж. Руссо. Арнольди рассказывает, что это сравнение поразило своею верностью как его, так и графа А. К. Толстого. Следовательно, такие необыкновенные люди так редки, что на столетие приходится лишь одна такая личность. Нельзя отрицать того, что Гоголь, как человек очень умный и проницательный, иначе относился к своим болезненным или бредовым идеям, чем обыкновенные люди, долго их проверял, сомневался в разумности очень нелепых идей. Поэтому весьма возможно, что идеи безусловно патологического характера у Гоголя не принимали того фантастического или чудовищного характера, как у многих больных. Понятно, что самую нелепую больную идею человек очень умный, одаренный художественным чутьем, сумеет смягчить, облечь в приличную форму. Однако не следует забывать, что по отношению к очень умному человеку мы должны быть гораздо строже, чем к обыкновенному; пошлость и нелепость, высказанные глупым человеком, ничуть не указывают на его психическое заболевание; но если такие же пошлости начнет говорить человек даровитый, мы вправе заподозрить в нем болезнь. В самом деле, мало ли пошляков, которым ругать мужиков "неумытыми рылами" — дело привычное, но если совет так ругаться исходит от даровитого писателя, мы вместе с Белинским должны сказать: "Или вы больны и вам надо спешить лечиться, или—не смею досказать моей мысли...". Если человек глупый, желая казаться мудрецом, говорит такие вещи, "уходить в себя мы можем посреди всех препятствий и волнений" или же "болящим кажется, что нет выше блага, как физическое здоровье", мы пожалеем лишь о напрасных усилиях его сказать что-либо другое, кроме общих мест, но если такие суждения высказывает в письмах автор "Ревизора", и притом как нечто важное, как "душевное открытие", нам остается лишь скорбеть, что тяжкая болезнь отняла у нас великого писателя. Поэтому было бы весьма неправильно мерить больного Гоголя меркой, пригодной для обыкновенных душевнобольных.
Болезнь Гоголя, вследствие богатства его духовной природы, если можно так выразиться, протекала не в той грубой, очевидной для всех форме, как у обыкновенных больных.
Даже ограбленный тяжкой болезнью Гоголь все же был богаче многих обыкновенных людей; самые тяжелые проявления болезни принимали у него вид простой странности, чудаковатости. Как бы резко он ни высказывал своих идей величия, они многим не кажутся патологическими, потому что, конечно, Гоголь имел право смотреть на всех сверху вниз, и, если бы он требовал к себе полного доверия и безусловного почтения как к автору "Ревизора" и "Мертвых душ", многим казалось бы, что он лишь несколько нескромен.
Наконец, нельзя забывать, что психиатрия — наука молодая и далека от совершенства; психиатры изучают душевнобольных в заведениях для душевнобольных, следовательно, сталкиваются с грубыми, законченными формами болезней. В больницы помещают тяжкобольных или, говоря иначе, совершенно сумасшедших; менее ясно выраженные заболевания приходится наблюдать случайно в житейской обстановке, следовательно, в условиях далеко не благоприятных для научного наблюдения. Мне пришлось немало поработать, чтобы уяснить по возможности некоторые проявления болезни Гоголя, и, конечно, далеко не все я мог понять, далеко не все поддается точному анализу. Эти обстоятельства необходимо иметь в виду при изучении печального периода жизни Гоголя с 1842 по 1848 г. Тут мы не можем объяснить себе всех подробностей, не можем останавливаться на всех деталях; непременно должны быть не совсем ясные для нас симптомы болезни. Нельзя не принять во внимание, что правильному пониманию Гоголя мешают твердо установившиеся взгляды, симпатии и антипатии; в самом деле, лица, восхищающиеся "Выбранными местами...", любящие ругать "неумытыми рылами", не могут понять, что только больной Гоголь мог учить так ругаться.
Понятно, что кому по душе основные идеи "Выбранных мест...", тот никогда не согласится с тем, что Гоголь был болен, когда писал эту книгу. Такие лица всегда будут думать, что Гоголь развился, поумнел, достиг совершенства и потому, вместо зловредных, по их мнению, "Ревизора" и "Мертвых душ", сподобился написать такую прекрасную книгу, как "Выбранные места...".
При изучении этого периода жизни Гоголя нет надобности следить шаг за шагом за развитием болезни, за ее течением, потому что в эти годы, в сущности, уже не было вполне светлых промежутков; состояние становится более стойким и однообразным; весь этот период многострадальный поэт был тяжело болен.
Гоголь хорошо изучил свою болезнь, знал, какая обстановка дурно на нее влияет, и не ошибся в том, что пребывание в России будет ему крайне тяжело. Уже в Петербурге он почувствовал себя очень дурно; 25.ХI 1841г. он пишет Прокоповичу: "Пишу к тебе после долгой болезни, которая было меня одолела и которой начало уже получил я в Петербурге. Теперь, слава Богу, мне гораздо лучше, хотя я исхудал сильно"; однако улучшение было непродолжительно, и 7.I 1842 г. несчастный поэт пишет Плетневу: "Никогда так не впору не подвернулась ко мне болезнь, как теперь. Припадки ее приняли теперь такие странные образы... но Бог с ними..." Эти жалобы не прекращаются, и 22.III 1842 г. он пишет матери: "И что всего хуже, мной овладело то тягостное и тоскливое состояние духа, которое и прежде, и в первый мой приезд в Россию [и в первый раз] мной было овладело. Влияние ли климата или что другое, но дурно то, что это действует на мои умственные занятия, и я до сих пор не в силах привести в порядок дел своих".
Более откровенно Гоголь пишет о своей болезни Балабиной в январе 1842 г. Он так описывает свое состояние: "С того времени, как только ступила моя нога в родную землю, мне кажется, как будто я очутился на чужбине. Вижу знакомые, родные лица; но они, мне кажется, не здесь родились, а где-то их в другом месте, кажется, видел; и много глупостей, непонятных мне самому, чудится в моей ошеломленной голове. Но что ужасно — что в этой голове нет ни одной мысли..." Если мы сопоставим это удивительное по меткости выражения описание болезненного состояния с тем, что писал Гоголь 17.II 1842 г. той же Балабиной, мы многое поймем в болезни многострадального автора "Мертвых душ". "Я был болен, очень болен и еще болен доныне внутренно: болезнь моя выражается такими странными припадками, каких никогда со мной еще не было. Но страшнее всего мне показалось то состояние, которое напомнило мне ужасную болезнь мою в Вене, а особливо когда я почувствовал то подступившее к сердцу волненье, которое всякий образ, пролетавший в мыслях, обращало в исполина, всякое незначительно-приятное чувство превращало в такую страшную радость, какую не в силах вынести природа человека, и всякое сумрачное чувство претворяло в печаль, тяжкую, мучительную печаль, и потом следовали обмороки, наконец совершенно сомнамбулическое состояние".
Великий знаток человеческой души очертил нам достаточно вразумительно свое состояние; прежде всего он отмечает ослабление или притупление восприимчивости; ему все, как он сам хорошо это понимает, кажется иначе; ему кажется, что он видел москвичей где-то в другом месте; ослабление восприимчивости доходит до того, что в письме к Балабиной он сравнивает себя с болваном для примеривания шляп: "Вы... можете... мести у меня под носом щеткой, и я не чихну, и даже не фыркну, не пошевелюсь". Голова "ошеломлена", не способна к произвольной, самостоятельной деятельности; в ней "нет ни одной мысли", конечно, разумной, нет произвольного мышления. Психическая жизнь, однако, продолжается, но вместо восприятия действительности, вместо мыслей, возникавших прежде, в сознании посетил Киевские пещеры в качестве туриста), вдруг решает, что он может вернуться в Россию "только через Иерусалим". Правда, Гоголь еще в 1835 г. на лекциях истории показывал "маленькие гравюры на стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран", и потому, может быть, уже тогда у него была неясная мысль о "воспитании себя" поездкой1 в Палестину. Эта быстро созревшая решимость "только через Иерусалим" возвратиться в Россию могла родиться вследствие идей о страшной греховности; только поездка в Иерусалим может очистить его от ужасных грехов; от обыкновенных грехов может очистить поездка в один из наших монастырей. Эта решимость могла родиться и вследствие идей величия: обыкновенным смертным довольно и наших монастырей, но мне, обладающему высшей силой, следует молиться в самом главном, самом святом месте. Может быть, идеи величия и греховности вместе подсказали Гоголю, что ему нужно ехать в Иерусалим.
_________________
1 Тургенев. Т. XII. С. 71.

Идеи величия преобладают в письме Гоголя к архиепископу Иннокентию от 22.V 1842 г.: "...силой вашего же благословения благословляю вас! Неослабно и твердо протекайте пастырский путь ваш... Я слышу в себе, что ждет нас многозначительное свиданье... Прощайте! примите мое душевное сильное лобзанье". Человек, благословляющий и поощряющий пользовавшегося громадным уважением архиепископа, должен чувствовать себя прекрасно, должен быть убежден в своем величии.
Сколько можно судить по письмам и поведению Гоголя, идеи величия в первой половине сороковых годов у него преобладали над идеями греховности, крайнего несовершенства. Он пишет Жуковскому 20.VII 1842 г., как ему радостно находить в себе грехи; значит, их еще очень мало: "Грехов, указанья грехов желает и жаждет теперь душа моя! Если б вы знали, какой теперь праздник совершается внутри меня, когда открываю в себе порок, дотоле не примеченный мною. Лучшего подарка никто не может принесть мне". Мы должны верить, что действительно у Гоголя была такая странная жажда, если сопоставить письмо к Языкову с письмом к Жуковскому от 26.VI 1842 г. "Скажу только, что с каждым днем и часом становится светлей и торжественней в душе моей... я стал далеко лучше того, каким запечатлелся в священной для меня памяти друзей моих... Чище горнего снега и светлей небес должна быть душа моя". Первая часть "Мертвых душ" "в сравнении с другими, имеющими последовать ей частями", похожа "на приделанное губернским архитектором наскоро крыльцо к дворцу, который задуман строиться в колоссальных размерах..."
Теперь Гоголь уже мог наконец без колебаний и сомнений проповедовать, поучать и наставлять; неясное, безотчетное сознание своего необычайного превосходства и прежде подталкивало его поучать всех и обо всем. Но теперь уже он не довольствовался "Арабесками", т. е. сборником "детски напыщенных и утомительно пустых статей", по меткому определению Тургенева; теперь в обладании высшей силой, с душой, ставшей светлой и торжественной, он желает проповедовать религию и мораль, поучать, как нужно верить, как нужно молиться, как быть добродетельным. Для него теперь все ясно, все несомненно, каждое его слово свет... Мать свою в письме от 19.VIII 1842 г. он поучает: "Молитвы дел, а не молитвы слов требует от нас Иисус... Скажите ему (страждущему бедняку. — Авт.) прежде всего: он должен благословить свою бедность и несчастья". Еще более категорически он наставляет князя П. А. Вяземского (в июле — сентябре 1842 г. написать 12-томную историю царствования Екатерины. — Ред.): "Совесть <бы> меня мучила, если бы я не написал к вам этого письма. Это было веленье извнутри меня, и потому оно могло быть Божье веление, итак, уважьте его вы".
Гоголь уже настолько болен, что не понимает упадка своего творчества; напротив, он уверен, что теперь может творить лучше. "...Я могу теперь работать увереннее, тверже, осмотрительнее, благодаря тем подвигам, которые я предпринимал к воспитанию моему и которых тоже никто не заметил... Иногда силой внутреннего глаза и уха я вижу и слышу время и место, когда должна выйти в свет моя книга; иногда по тем же самым причинам, почему бывает ясно мне движение души человека, становится мне ясно и движение массы" (письмо к Шевыреву 28.II 1843 г.).
В лучшие свои минуты Гоголь, однако, сознает, что он утратил восприимчивость, стал равнодушен к прекрасному: "Да виноват ли я в том, что у меня точно нет теперь никаких впечатлений и что мне все равно, в Италии ли я, или в дрянном немецком городке, или хоть в Лапландии? Что ж делать? Я бы от души рад восхищаться свежим запахом весны, видом нового места, да если нет на это теперь у меня чутья. В том воля Бога" (письмо Данилевскому 20.VI 1843 г.).
Неспособность к художественному творчеству только иногда беспокоила Гоголя; вообще же он думал, что еще  может творить, принимался за "Мертвые души", писал очень мало и уничтожал написанное. Художественное творчество уже играет небольшую роль в его жизни; он мало занимается "Мертвыми душами" и даже мало огорчается тем, что, как сам понимает, дело не двигается вперед. Он счастлив своим величием, своим совершенством, своими душевными открытиями, как вообще счастливы все такие больные в этом периоде. Увы, он уже счастлив, что испытывает "страшную радость", что всякий образ обращается в "исполина". В том же письме к Данилевскому, стесняться с которым вообще Гоголь находил излишним, он пишет: "Мое внутреннее зрение взамен того прояснивается более и более: я вижу понемногу яснее то, что вдали, бодрей продолжаю путь свой, и радостнее становится взор мой по мере того, как гляжу более вперед, и не променяю минут этой радости ни даже на юность, ни даже на свежесть первых впечатлений".
В таком состоянии Гоголь нуждается в слушателях, еще более почтительных, чем Иванов. Языкову, видимо, были не совсем приятны поучения Гоголя, который проповедовал весьма настойчиво и высказывал явно ипохондрические идеи. Больной Языков писал брату: "Холодно мне и скучно, и даже досадно, что я согласился на льстивые слова Гоголя и поехал в Рим, где он хотел и обещал устроить меня как нельзя лучше; на деле вышло не то" (Шенрок). С Языковым, по-видимому, Гоголь был откровеннее и высказывал ему ипохондрические бредовые идеи. Языков писал брату: "Гоголь рассказывал мне о странностях своей (вероятно, мнимой) болезни: в нем-де находятся зародыши всех возможных болезней; также и об особенном устройстве головы своей и неестественности положения желудка. Его будто осматривали и ощупывали в Париже знаменитые врачи и нашли, что желудок его вверх дном! Вообще в Гоголе чрезвычайно много странного". По своей мягкости и деликатности Языков мог выслушивать наставления Гоголя, но уж, конечно, не мог подпасть влиянию проповедника, так много думающего о своем здоровье, с особенным устройством головы. Языков, как и все истинно религиозные люди, хорошо знал, что настоящие пророки и проповедники меньше всего заботились о своем здоровье, меньше всего занимались своим я.
Гоголю пришлось поискать другую аудиторию для своих проповедей, и притом дамскую, так как мужчины не так легко поддаются внушению и вообще недолюбливают назойливых проповедников. Смирнова приезжает в Рим, и Гоголь ей проповедует с таким успехом, что Смирнова с ревностью прозелитки вводит его в дом Вьельгорских, где Гоголь скоро завоевывает положение наставника и утешителя.
Мы не знаем, как поучал Смирнову Гоголь, как он убедил эту очень умную даму в своей святости, но если даже при чтении писем Гоголя к Смирновой у Базарова "скверно во рту" делалось, то трудно даже вообразить, как ужасны были для здравомыслящего человека беседы больного Гоголя с истерической "знатной дамой". В поучениях Гоголя светским дамам, конечно, были те же качества, которыми Тургенев характеризует его письма к ним: "Более противной смеси гордыни и подыскивания, ханжества и тщеславия, пророческого и прихлебательского тона в литературе не существует".
Смирнова уже в Риме настолько уверовала в Гоголя, что 4.VII 1843 г. он пишет ей без стеснений: "Призниц (Присниц — врач, один из основателей гидротерапии. — Ред.) сажает его (А. О. Россета (брата А. О. Смирновой. — Авт.) на целые четверть часа бригадиршею в воду... он уже не чувствует, есть ли у него бригадирша или нет".
Время, проведенное Гоголем в обществе знатных дам, было именно тем периодом болезни, когда на первый план выступали идеи величия, когда у Гоголя, как он сам признается в письме к Данилевскому, было много радостных минут.
Гоголь уже окончательно убедился, что для того чтобы чему-нибудь учить, не нужно учиться самому, не нужны впечатления, не надо перерабатывать воспринятое так, как все люди. Для него нет необходимости наблюдать, замечать, обдумывать, сомневаться; притом же знания, приобретенные обычным путем обыкновенными смертными, так несовершенны. Гоголь теперь уже вполне убежден, что он одарен необычайной способностью, он узнает истину самым простым, данным ему за неизвестные нам "подвиги" способом. Во-первых, он обладает "внутренним чутьем", которым может "прозревать" из Дюссельдорфа в Москву, что "от тебя (Языкова. — Авт.) не так далеко время писанья и работы". В том же письме Гоголь (от 4.ХI 1843) сообщает, как он узнает истину; этот способ поразительно прост. Нужно молиться, и "окажутся в душе вопросы... И за вопросами в ту же минуту последуют ответы, которые будут прямо от Бога. Красота этих ответов будет такова, что весь состав уже сам собою превратится в восторг; и к концу какой-нибудь другой недели увидишь, что уже все составилось, что нужно. И предмет, и значенье его, и сила, и глубокий внутренний смысл, словом — все, стоит только взять в руки перо, да и писать".
Интересно, что гениальный Гоголь уже не замечал, что это средство ему не помогает, не замечал бросающегося в глаза противоречия: сам он лечился и у Призница, и в Остенде, и в Карлсбаде, консультировался у знаменитых врачей, а Языкова поучал, что "болезнь побеждать нужно...".
При всем нежелании я здесь должен коснуться установившихся мнений о крайней религиозности, мистицизме и аскетизме Гоголя; я вполне понимаю, как трудно касаться этих вопросов.
Гоголь никогда не был аскетом и всегда жил так, как ему нравилось; он и теперь очень толково обделал свои денежные дела, поручил дела своим московским друзьям, через Смирнову получал пособия и от Двора, и из казначейства. Он жил там, где лучше всего себя чувствовал, много путешествовал, тратил деньги на лечение, на книги, и вообще говорить о каком-либо аскетизме нет основания. Правда, он стал меньше есть, но не вследствие аскетизма, а потому, что желудок отказывался переваривать много пищи; но он пользовался прекрасным столом у своих знатных друзей. Сам Гоголь неоднократно говорил, что у него, кроме чемодана, ничего нет, и он "за комфортом не гоняется"; но останавливался он в хороших гостиницах, а всякий, кто много путешествовал, знает, как стесняет путешественника громоздкий багаж. Я не могу считать религиозным человека, который решается писать про свои наставления: "Не пренебрегайте никак этими правилами, они все истекли из душевного опыта, подтверждены святыми примерами, и потому примите их как повеление Самого Бога" (письмо к Вьельгорской от 26.III 1844). Свои наставления сравнивать с повелениями Бога не будет истинно религиозный человек, так же как и не будет называть тех, кто готов его наставления принимать за повеления Бога, "благоуханнейшей", "благодатной" (письма к А. М. Вьельгорской от 2 и 16.Х 1844), а старого приятеля за неисполнение ничтожной просьбы1 — человек г... (письмо к Аксакову 16.V 1844).
______________
(1) Этим же нецензурным словом он называет того же приятеля в письме к Языкову от 12.ХI 1844-го.

Трудно и даже невозможно считать истинно религиозным человека, который говорит: "Трудно человеку придумать, чем бы оскорбить меня", и вместе с тем ругает Погодина за то, что он приложил к своему журналу его портрет, Плетнева за то, что тот высказал свое мнение о недостатке образования Гоголя.
Можно лишь удивляться злобности, с которой Гоголь ругает Погодина: "Точно чушка, которая не даст ... порядочному человеку: как только завидит, что он присел где-нибудь под забор, она сует под самую ... свою морду, чтобы схватить первое... Ей хватишь камнем по хрюкалу изо всей силы — ей это нипочем. Она чихнет слегка и вновь сует хрюкало под ..."1 (письмо к Языкову 26.X 1844).
______________________________
1 Точками обозначены совершенно неудобные для печати слова.

Добродушный Плетнев, поверив уверениям Гоголя, что он желает указания его ошибок, написал ему ("Русский вестник", 1840, XI, 36): "Ты только гений-самоучка, поражающий творчеством своим и заставляющий жалеть о своей безграмотности и невежестве в области искусства", и Гоголь, позабыв о бесчисленных услугах Плетнева, так его отделывает в письме к Смирновой (9.I 1845 г.): "Плетнев... вовсе невинен, но зато он был смешней всех и точный ребенок..." Из его письма "я узнал то, что он больше ребенок, чем я предполагал. В письме юношеские упреки, юношеские стремления... К этому примешалась мысль о единстве церкви в каком-то безотчетном, не объяснившемся для него самого соединении с литературой... Плетнев имеет ум, но этот ум не глубок и не многосторонен, а потому он не может видеть далее того горизонта, который обнимают глаза его, и естественно, что отвергает и самую мысль, что есть пространства вне им зримой черты".
Тогда же Гоголь окончательно потерял уважение к науке, к научной мысли, хотя и раньше по своему умственному складу не мог вполне ценить научное мышление; все же он не отрицал значения научной мысли, кое-что читал, кое-чем интересовался. Теперь он овладел новым способом познавания, с презрением относится и к науке, и к ее крупнейшим представителям; он открыл новый способ узнавать истину; он человек необыкновенный. "Человеку, рожденному с большими силами, следует прежде чем сразиться, глубоко воспитать себя"... "Сегодня гегелисты, завтра же шеллингисты, потом опять какие-нибудь исты... Что же делать? Уже таково стремление общества быть какими-нибудь истами". Естественно, что Гоголь теперь с полнейшей самоуверенностью поучает К. С. Аксакова приготовить множество "прекрасных филологических статей". "Это я могу сказать вперед, потому что я сам слушал с большим удовольствием, когда он изъяснял мне производство многих слов". Гоголь, совершенно не знавший филологии, даже поучает К. С. Аксакова, как он должен работать. (В письме 10.II 1844 г. Гоголь писал С. Т. Аксакову, что послал ему сочинение немецкого средневекового мистика Фомы Кемпийского "Подражание Христу" как "средство против душевных тревог".—Ред.) 17.IV 1844 г. С. Т. Аксаков писал Гоголю: "Мне пятьдесят три года, я тогда читал Фому Кемпийского, когда вы еще не родились... Я не порицаю никаких, ничьих убеждений, лишь были бы они искренни; но уже, конечно, ничьих и не приму... И вдруг вы меня сажаете, как мальчика, за чтение Фомы Кемпийского насильно, не знав моих убеждений, да как еще? В узаконенное время, после кофею, и разделяя чтение главы, как на уроки... и смешно и досадно... И в прежних ваших письмах некоторые слова наводили на меня сомнение. Я боюсь, как огня, мистицизма, а мне кажется, он как-то проглядывает у вас... Терпеть не могу нравственных рецептов; ничего похожего на веру в талисманы... Вы ходите по лезвию ножа! Дрожу, чтоб не пострадал художник!.." Само собой разумеется, что Гоголь не обратил внимания на справедливый протест благодушного и умного С. Т. Аксакова и не замедлил в письме к отцу снабдить сына непрошеными советами.
Зиму 1844/45 г. Гоголь жил во Франкфурте-на-Майне у Жуковского; зима, проведенная на севере, отозвалась очень дурно на его здоровье; впрочем, может быть, ухудшение последовало и самостоятельно, без всякой причины. Весной 1845 г. Гоголь пишет протоиерею Базарову: "Приезжайте ко мне причастить меня, я умираю".
В письме к Языкову от 5. VI 1845 г. Гоголь так описывает свое состояние: "Я худею теперь и истаиваю не по дням, а по часам; руки мои уже не согреваются вовсе и находятся в водянисто-опухлом состоянии". В письме к Жуковскому от 14.VII 1845 г. он дополняет картину болезни: "...исхуданье и странный, болезнен<ный> цвет кожи". Гоголь едет советоваться со знаменитыми врачами; Крукенберг, так же как и Копп, нашел, что болезнь чисто нервная; Карус нашел болезнь печени и направил Гоголя в Карлсбад, где местный врач Флеклес подтвердил распознавание Каруса, но больному стало хуже. Гоголь поехал к Шенлейну, который "решил, что во мне расстройство в нервической системе, так называемое) nervoso fascoloso (в брюшной области)..." (письмо к Толстому 1 .X 1845). В письме к Аксакову от 29.Х 1845 г. Гоголь несколько иначе называет свою болезнь. "По его (Шенлейна. — Авт.) мнению, сильней всего поражены были у меня нервы в желудочной области (в так называемой системе nervoso fascoloso)..." Таким образом, нам совершенно неизвестно, чем, собственно, в то время хворал Гоголь, в чем состояло наступившее в 1845 г. ухудшение; мы знаем только, что врачи неодинаково определяли болезнь Гоголя. Мы не понимаем, как назвал Шенлейн болезнь Гоголя; может быть, Гоголь перепутал слова Шенлейна, а может быть, этот врач понял, что имеет дело с крайне мнительным больным, сказал что-нибудь, чтобы успокоить больного.
Гоголь побывал в Греффенберге и в октябре приехал в Рим, где наступило некоторое улучшение; 25.ХI 1845 г. Гоголь писал к Аксакову: "Здоровье мое хотя и стало лучше, но все еще как-то не хочет совершенно устанавливаться. Чувствую слабость и, что всего непонятнее, до такой степени зябкость, что не имею времени сидеть в комнате: должен ежеминутно бегать согреваться; едва же согреюсь и приду, как вмиг остываю, хотя комната и тепла, и должен вновь бежать согреваться. В такой беготне проходит почти весь день, так что не имеется времени даже написать письма, не только чего другого".
Д-р Баженов1 предполагает, что осенью 1845 г. в Риме Гоголь страдал малярией; малярией и обусловленным ею малокровием он объясняет зябкость Гоголя, но, во-первых, Гоголь приехал в Рим во второй половине октября (9.Х он писал Иванову из Вероны) и почувствовал себя лучше; 24.Х он пишет Смирновой: "Мне гораздо лучше"; об улучшении же он писал и Аксакову от 25.ХI. Во-вторых, Гоголь жаловался на зябкость уже в 1839 г., и, как мы видели, это явление его особенно мучило всю весну и лето 1845 г.; уже в июне истощение было так ужасно, что Гоголь в письме от 14.VII 1845 г. писал: "...по моему телу можно теперь проходить полный курс анатомии, до такой степени оно высохло и сделалось кожа да кости"2.
____________________
1 Баженов. Болезнь и смерть Гоголя. С. 25.
2 29.III 1845 г. Гоголь пишет гр. Толстому: "Тело мое дошло до страшных охладеваний; ни днем, ни ночью я не мог согреться. Лицо мое все пожелтело, а руки распухли и почернели и были ничем не согреваемый лед, так что прикосновение их ко мне пугало меня самого".

Сам Гоголь в письме к Плетневу от 8.II 1846 г. так описывает свое состояние за прошлый год: "Тяжки, тяжки мне были последние времена, и весь минувший год так был тяжел, что я дивлюсь теперь, как вынес его. Болезненные состояния до такой степени (в конце прошлого года и даже в начале нынешнего) были невыносимы, что повеситься или утопиться казалось как бы похожим на какое-то лекарство и облегчение".
Необходимо отметить, что это ухудшение в болезни Гоголя не сопровождалось тоской, печалью или хандрой; настроение было весьма удовлетворительно. В том же письме Гоголь пишет: "Как ни страдало мое тело, как ни тяжка была моя болезнь телесная, душа моя была здорова; даже хандра, которая приходила прежде в минуты более сносные, не посмела ко мне приближаться. И те душевные страдания, которых доселе я испытал много и много, замолкнули вовсе... дух мой становится в такое время свежей и расположе<нней> к делу". То же самое Гоголь пишет Смирновой в письме от 20.II 1846 г.: "Голова и мысли вызрели, минуты выбираются такие, каких я далеко недостоин, и во все время, как ни болело тело, ни хандра, ни глупая, необъяснимая скука не смела ко мне приблизиться".
Теперь уже ясно, что ухудшение здоровья Гоголя, последовавшее в 1845 г., не было припадком меланхолии, а потому никоим образом нельзя, как то делает д-р Баженов, всю болезнь считать периодической меланхолией. Действительно, у Гоголя было несколько вполне выраженных припадков меланхолии, были и не вполне законченные приступы, но, кроме припадков меланхолии, у Гоголя было много и других патологических явлений. Болезнь Гоголя крайне сложна, складывается из многих симптомов, из которых только некоторые нам известны, и притом не все известные нам симптомы понятны. В самом деле, как мы можем понять ухудшение 1845 г., если его, очевидно, не понимали исследовавшие Гоголя врачи. Можно, конечно, делать предположения и догадки, но они ничего нам не выясняют, и потому я не могу согласиться с д-ром Баженовым, с его крайне простым определением болезни Гоголя. Я думаю, что гораздо правильнее ограничиться уяснением того, что нам более известно о болезни Гоголя.
Тяжкие физические страдания, были ли они вызваны действительно каким-либо органическим заболеванием или были чисто ипохондрического характера, весьма напугали Гоголя, сделали его набожным. Он не только советовался с врачами, принимал лекарства, пил воды, пользовался гидротерапевтическим лечением, уехал на юг, но усердно молился Богу о выздоровлении, просил всех, кого мог, молиться о своем выздоровлении. До этого времени Гоголь не отличался особой набожностью. Говорят, что религиозность была внушена ему матерью, приписывают даже эту заслугу законоучителю Высшей гимназии в Нежине1, однако все воспоминания лиц, знавших Гоголя, и главным образом его письма свидетельствуют, что его набожность развивалась параллельно с развитием болезни. Особой симпатии к духовенству у Гоголя долго не было; известно, что он любил рассказывать непечатные анекдоты о "попах"; даже в письме к Белинскому в ответ на знаменитое письмо последнего Гоголь писал: "Я очень много знал дурных попов и могу вам рассказать множество смешных про них анекдотов..." (Наброски неотправленного письма — конец VII — начало VIII 1847. — Ред.). Правда, Гоголь видел в улучшениях своего состояния особую к нему милость Божию, но ведь так думают все верующие люди. Даже в 1843 г. Гоголь не обнаруживал особой набожности и к церковным обрядам относился небрежно. 8.VII 1843 г. он пишет к Языкову: "Сделай также следующее заведение: всякую субботу ввечеру отслужи у себя всеночную. Тебе стоит послать только за первым попом, и он отслужит у тебя в комнате". Другим языком заговорил Гоголь вследствие страданий, пережитых им в 1845 г., а именно 15. VII он просит Смирнову: "Итак, я теперь, перекрестясь и благословясь, и предаясь совершенно на волю Божию, еду в Карлсбад, а вас прошу помолиться обо мне, бесценный друг мой Александра Осиповна. Отправьте молебен о моем выздоровлении и попросите помолиться обо мне того из служителей Божиих, чьи молитвы доступнее и действительнее. Молитвы лучших из нас много могут сделать". Особенно горячо просит Гоголь молиться о его выздоровлении Шереметеву (5. VI 1845), а матери пишет 28.VII 1845 г.: "...отправить обо мне молебен не только в нашей церкви, но даже, если можно, и в Диканьке, в церкви святого Николая, которого вы всегда так умоляли о предстательстве за меня". Чем была обусловлена набожность Гоголя, хорошо видно из его писем к матери от 15.IX 1845 г.: "А обо мне, то есть о моем выздоровлен<ии>, не переставайте молиться крепко" и от 11.IV 1846 г., объяснив ей, где он предполагает лечиться в 1846 г., он пишет: "Чувствую, что больше всего мне следует надеяться на Святые Места и поклонение Гробу Господню, чем на докторов и леченье". Поэтому Гоголь, как он пишет матери, решает ехать в Палестину, предварительно полечившись и проведя зиму на юге. Выходит, что поездка в Палестину — последнее средство, к которому придется прибегнуть, испытав более доступные. Так Гоголь, как известно, и сделал.
__________________
1 Древняя и новая Россия. Т. II. 1879.

Чем больше Гоголь страдал, тем больше лечился и молился; лечение и молитвы больше всего занимают его внимание. В июне 1846 г. он пишет гр. Толстому: "Спросите у Груби, почему мне в Германии стали давать из аптек порошок не темносерый, как в Париже, но совсем желтый, и притом сухой, а не влажный. Затем мысленно обнимая вас и графиню и моля Бога, да ниспошлет все, что наиболее нужно душам вашим, остаюсь вечно ваш Г. Перед выездом, в рассеянности, я позабыл вам сказать, что в одной молитве из тех, которые вам дал, пропущена одна строчка..." Как-то и грустно, и неловко читать такое сопоставление порошков и молитв; только болезнь доводит до такого малодушия, что человек не знает, что важнее, порошки или молитвы. Истинно религиозные люди не пишут в письме о цвете порошка, а в постскриптуме о пропущенной строке молитвы.
Лечение мало помогает Гоголю, и набожность его все растет; в 1847 г. он вступает в переписку с о. Матфеем. Чтобы понять, как тяжкие нервные страдания изменили Гоголя, нужно сравнить его письмо к архиепископу Иннокентию и письмо 1845 г. к о. Матфею; тяжко страждущий Гоголь просит о. Матфея: "...молиться обо мне крепко, крепко... Помолитесь же обо мне..."
Хотя последнее письмо написано к простому священнику, но Гоголь уже не говорит "жму заочно вашу руку", "благословляю вас", "приимите мое душевное сильное лобзание", "вы меня не забудете, я знаю", а просит замечаний и упреков, "сказать мне хотя два словечка... (о "Выбранных местах...". — Авт.).
Таким образом, набожность, появившаяся вместе с физическими страданиями, усиливалась вместе с усилением этих страданий; когда Гоголю становилось лучше, ослабевала и набожность, а именно когда вследствие путешествия его здоровье несколько улучшилось, Иерусалим не произвел на него должного впечатления. Впрочем, это будет более выяснено, когда мы перейдем к его путешествию в Палестину.
Считаю необходимым оговориться, что в набожности Гоголя не было ничего патологического, что никоим образом нельзя считать его крайнюю набожность проявлением его болезни, так же как нельзя считать и доказательством его психического здоровья. Все психиатры убеждены в необходимости богослужения в заведениях для душевнобольных; в благоустроенных заведениях для душевнобольных имеются храмы.
Понятно, что я не считаю себя компетентным в вопросах религиозности и набожности и потому не могу говорить с должной полнотой о религиозности и набожности Гоголя, но, как врач, видевший немало тяжко страдающих и умирающих больных, могу сказать, что именно во время болезни проявляется истинная религиозность. Истинно религиозные люди не только терпеливо переносят страдания, но и мужественно смотрят в глаза опасности, мало жалуются на болезни и с внушающей уважение сосредоточенностью готовятся к смерти, заботятся о своих близких. Одним словом, религия дает им могучее утешение. Люди, в жизни которых религия имела мало значения, видя, что лечение не помогает, усиленно молятся, мало веря в силу молитвы, но она им мало и помогает. Мне всегда было крайне тяжело у постели таких больных; они страшно боятся смерти, возлагают упования то на порошки, то на молитвы, заказывают молебны, собирают консилиумы. Одним словом, это те люди, про которых народ говорит, что они не прибегают к молитве, пока гром не грянет.
Поэтому я еще раз настаиваю, что Гоголь не был истинно религиозным человеком, и только тяжкие физические страдания сделали его набожным.
Под влиянием все ухудшающегося здоровья у Гоголя окончательно вырабатывается мысль, что он живет в какое-то особенное время, что он переживает какую-то болезненную эпоху. Вначале он высказывает эту мысль в неопределенной форме; 2.I 1844 г. он пишет Языкову: "Чувствую, что неспокойство духа, смешанное с непонятною тоскою, есть ныне болезнь повсеместная, следствие какого-то тягостного расположения в воздухе. Все времена года перепортились"; конечно, дурная погода влияет на состояние здоровья, и потому с Гоголем можно согласиться. Когда во Франкфурте состояние здоровья Гоголя резко ухудшилось, эта идея приняла какую-то странную окраску: "...громоносный упрек упадет на нынешних развратников, осмеливающихся пиршествовать и бесчинствовать в то время, когда раздаются уже действия гнева Божия и невидимая рука, как на пиру Валтазаровом, чертит огнем грозящие буквы... упрек, и еще сильнейший, может быть, упадет на тех, которые осмеливаются даже в такие святые минуты Божьего посещения пользоваться смутностью времени..." (письмо к Языкову от 26.XII 1844).
Более категорически высказывается Гоголь в письме к Смирновой от 11 .V 1845-го: "В этом году особенно на всех наведено более или менее это нервическое расстройство, приведены в слезы, в унынье и в беспокойство те, которые даже никогда дотоле не плакали, не унывали и не беспокоились". Конечно, Гоголь ничем не доказывает справедливости своей мысли, да и не старается доказать. Уже совсем непонятно, почему Гоголь думал, что в Калуге все больные; если он думал о слабости веры калужан, то, конечно, он жестоко заблуждался; 27.X 1845 г. он пишет Смирновой: "Все, что ни вокруг вас, суть больные, и, если всмотритесь пристально, всяк требует вашей помощи. Вся Калуга будет лазарет ваш". 2. I 1846 г. гр. Толстому Гоголь пишет: "Не смущайтесь никакими препираньями о церквях и тем, что совершается в мире. Время теперь молиться, а не препираться".
Едва ли чем-либо, кроме болезни, можно объяснить, что Гоголь решительно не понимал, что подготовляется в Германии и Италии. Как ни мало был Гоголь образован в политическом отношении, все же, будь он здоров, как человек очень умный, не прозевал бы движения, изменившего и политический, и общественный строй Германии и Италии. Из его писем видно, что подготовляющееся освобождение Италии и Германии его ничуть не интересовало, и он его совершенно не замечал. Он, как и многие больные, переносил на окружающее собственное настроение; ему казалось, что все переменились, потому что болезнь изменила его самого, казалось, что наступила какая-то особенная эпоха. Одним словом, он составил себе самое превратное суждение о действительности, потому что внимание его почти всецело было поглощено телесными страданиями, идеями величия и идеями собственной греховности.
Уже весною он решает путешествовать. "В продолжение путешествия я устроюсь так, чтобы в дороге писать, потому что труд мой нужен: приходит такое время, когда появленье моей поэмы есть существенная необходимость для теперешнего положения дел и мыслей" (письмо Жуковскому от 16.III 1846). Гоголь решает бороться с духом времени, помогать всем своими советами, направлять на путь истинный. Плетневу 4.VII 1846 г. он пишет: "Приходит уже то время, в которое все объяснится", а 20.VII: "Светло будет и во всех душах, омрачаемых сомненьями и недоразуменьями!" 26.VII он просит Шевырева напечатать второе издание "Мертвых душ", в количестве 2400 экз. "Нужно будет его отпечатать в месяц, дабы оно могло явиться в свет никак не позже 15-го сентября. Экземпляры разойдутся, я это знаю. После того голоса, который я подам от себя, перед моим отправлением на поклонение к Святым Местам, их станут раскупать". Такие надежды возлагал многострадальный Гоголь на "Выбранные места...". 30.VII, посылая начало труда Плетневу, он писал: "Печатай два завода и готовь бумагу для второго издания... это до сих пор моя единственная дельная книга".
Путешествие и купание в Остенде несколько подкрепили здоровье Гоголя, и он усидчиво работал над "Выбранными местами..." и 16.Х 1846 г. уже из Франкфурта послал Плетневу последнюю тетрадь.
Окончив "Выбранные места...", Гоголь посылает "Развязку Ревизора", наставляет Щепкина и Сосницкого, как играть, и наконец доходит до того, что требует: "По окончании пиесы, когда вас вызовут, вы, раскланявшись с публикой, скажите ей, что не угодно ли ей купить "Ревизора", который продается при выходе из театра в пользу бедных по рублю серебром с "Развязкой" вместе" (письмо к Сосницкому 2.ХI 1846).
Удивительный проект Гоголя образовать комитет для раздачи суммы, вырученной таким образом, конечно, не осуществился ввиду полной невозможности исполнить требования Гоголя. Он поручает А. М. Вьельгорской образовать большой комитет для раздачи бедным денег, которые будут выручены от продажи "Ревизора". "Я не думаю, чтобы кто-нибудь из любящих меня отказался от обязанности быть раздавателем вспомоществования. Он будет не перед мною виноват, но перед Христом... Позабудьте о себе вовсе. Никто из нас не должен принадлежать себе". Гоголь просит А. М. Вьельгорскую привлечь к участию в деятельности комитета А. Россети и Д. Самарина.
А. Россети Гоголь пишет: "От Анны Михайловны Вьельгорской вы, я думаю, уже узнали о той обузе, которую мне угодно было возложить на вас. Как ни тяжело это бремя, но вы должны принять его... Но сверх того бремени вот вам еще другое бремя. Отправляйтесь к Плетневу и предложите ему услуги свои в печатаньи "Ревизора"...
Гоголя, по-видимому, мало огорчила неудача задуманного им дела; Плетневу 8.ХII 1846 г. он пишет: "Теперь же "Развязка Ревизора" в таком виде, как есть, может произвести действие противоположное и, при плохой игре наших актеров, может выйти просто смешной сценой".
О "Выбранных местах..." писано так много, что нет надобности комментировать это произведение Гоголя, тем более что, где замешаны политические симпатии, там никакие доказательства не убедят противников. В самом деле, уже, кажется, о завещании не может быть двух мнений. С. Т. Аксаков: "Может ли быть безумнее гордость, как требование, чтобы по смерти его завещание было немедленно напечатано во всех журналах, газетах и ведомостях, дабы никто не мог отговориться неведением оного? Чтобы не ставили ему памятника, а чтобы каждый вместо того сделался лучшим. Чтобы вы исправились о имени его?.. Все это надобно повершить фактом, который равносилен 41-му числу Мартобря (в "Записках сумасшедшего")1. Между тем почтенный Барсуков не находил ничего странного в этом пункте завещания, потому что и архиепископ Воронежский Антоний, и митрополит Киевский Константин (1159) тоже в своем завещании просили не ставить над гробом памятника. Тут же Барсуков сообщает, что завещания этих епископов стали известны лишь после их смерти2, а ведь Гоголь напечатал свое завещание при жизни. Также удивительно, как Барсуков не принял во внимание, какое тяжелое и ненужное огорчение Гоголь причинил этим беспримерным завещанием своей бедной матери. Болезнь Гоголя вполне объясняет нам, что Гоголь даже не понял, что он ужасно огорчил мать, но сколько-нибудь беспристрастный человек должен понять, что завещание написано больным.
Психиатр должен вполне согласиться с мнением С. Т. Аксакова3 о "Выбранных местах...": "Самое лучшее, что можно сказать об ней,— назвать Гоголя сумасшедшим". Мебиус (4) утверждает, что Ницше, когда писал Заратустру, был настолько болен, что если бы он был предан суду за это сочинение, то эксперт психиатр должен был бы высказаться за его полную невменяемость вследствие душевной болезни, что ничуть не лишает эту книгу ее достоинств, так как и сумасшедшие могут высказывать великие мысли. Если бы суд спросил мое мнение о вменяемости автора "Выбранных мест...", я, как психиатр, высказался бы за невменяемость автора и потому что эту книгу писал больной, и потому что она полна мыслями чисто патологического характера, хотя, конечно, в ней есть мысли, вполне верные, свидетельствующие о том, что их писал крупный ум, великий художник.
_____________________
1С.  Т. Аксаков. История моего знакомства с Гоголем. Русский архив. 1890.
гБарсуков. Жизнь и труды Погодина. Т. 8. С. 575.
3И. С. Аксаков в его письмах. Т. 1. С. 407.
(4) Мöbius. Über das pathologische bei Nietzsche. . 1902 г.

С. Т. Аксаков был вполне прав, когда писал 8.II 1847 г. сыну И. С. Аксакову: "...он точно помешался, в этом нет сомнения..." Даже защитники "Выбранных мест..." должны сознаться, что Гоголь глубоко заблуждался относительно успеха своей книги, решительно не понимал, почему она вызвала негодование и удивление почти всей мыслящей России.
Сначала он всю вину за неуспех книги сваливает на цензурные урезки: "Образовалось что<-то> вроде демонского восстания к тому, чтобы воспрепятствовать ее выходу. Какие-то таинственные партии европейцев и азиатцев вместе совокупились, чтобы смутить и сбить с толку цензуру" (письмо к гр. Толстому 6.II 1847). Поэтому он хлопочет о разрешении напечатать пропущенные места и поручает Плетневу готовить второе издание: "...и печатай полное издание третие, не заботясь о том, что не разошлось второе. Не позабудь того, что я прошу читателей покупать не только для себя, но и для тех, которые не в силах сами купить. А для раздачи людям простым, я думаю, даже лучше придется книга в ее нынешнем виде" (письмо от 11.II 1847). Шевырева Гоголь просит: "...поручай и другим узнавать, что говорят о ней во всех слоях общества, не выключая даже и дворовых людей, а потому проси всех благотворительных людей покупать книгу и дарить людям простым и неимущим" (письмо от 11.II 1847). Отзывы друзей о книге не смущают Гоголя, хотя в письме к Жуковскому он пишет: "Я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее... При всем том книга моя полезна. В одну неделю исчезнули все экземпляры ее (хотя печатано было два завода). Все дотоле бывшие вопросы в литературе вдруг заменились другими, и все предметы разговоров умных людей наших обществ заменились другими предметами... после моей книги все как-то напряжено, все более или менее, как противники, так и защитники, находятся в положении неспокойном..." Гоголь даже обвиняет своих литературных друзей в несовершенстве его книги и в самой резкости ее находит много полезного: "Мне было страшно самому за многое в моей книге, когда она печаталась, и поверь мне, что книгой моей я дал себе самому гораздо сильнейшую оплеуху, нежели друзьям моим. Но много было причин к ее изданию, а между прочим и та, чтобы увидали наконец читатели и почитатели мои (увы! и самые друзья), что не следует торопить меня к печатанью, когда я сам чувствую, что не пришел еще в силы выражаться ясно и просто (до простоты надобно вырасти)... Но эта резкость, дикость и заносчивость многого в моей книге расшевелит и заденет за живое многих умных людей. Что ж делать, если такова натура русского человека, что его не заставишь до тех пор говорить, покуда не выведешь его из терпения, зацепя за самую живую струну... Право, труд мой больше полезный и... существенный, чем думают многие, и он стоит того, чтобы друзья мои, всё мне простивши, все мои несправедливости, поработали бы грудью за меня (письмо к Шевыреву 10.III 1847). Явно враждебное отношение к "Выбранным местам..." почти всей публики и критики ничуть не смущает Гоголя; он считает себя вполне правым, а книгу полезной для России, а главное, для самого себя. "И многие, в желании доказать мне мои ошибки, стали бы рассказывать те вещи, которые именно мне нужны. А этих вещей никакими просьбами нельзя вымолить. Одно средство: выпустить заносчивую, задирающую книгу, которая заставила бы встрепенуться всех. Поверь, что русского человека, покуда не рассердишь, не заставишь заговорить" (письмо к Шевыреву 27.IV 1847). О. Матфею 9.V 1847 г. Гоголь пишет: "Итак, книга моя, прежде чем быть полезной для других, полезна и для меня, и это считаю знаком ко мне милости Божией". Гоголя не могло смущать отрицательное отношение друзей к его книге, потому что он не мог понимать истинной причины такого отношения, не мог понимать, что он оскорбил этой книгой всех благоговевших перед ним как перед великим писателем, который могущественно содействовал самосознанию России. О своих друзьях Гоголь пишет Смирновой: "У некоторых из них нехватило разумения, они спутались — вот и все" (20.V 1847).
Гоголю не понравилось, что Белинский не похвалил его книги; в силу своего характера Гоголь всегда поклонялся "властям предержащим", а Белинский в то время обладал почти диктаторской властью над умами значительного большинства. Автор "Мертвых душ" в то время уже вполне утратил свое проникновенное понимание людей и настолько не понимал Белинского, что порицание своей книги объяснил тем, что "он, кажется, принял всю книгу написанною на его собственный счет... Вероятно, он принял на свой счет козла, который был обращен к журналисту вообще... Пожалуйста, переговори с Белинским и напиши мне, в каком он находится расположении духа ныне относительно меня... Если ж в нем угомонилось неудовольствие, то дай ему при сем прилагаемое письмецо, которое можешь прочесть и сам" (письмо Прокоповичу 20.VI 1847).
Письмо Гоголя к Белинскому свидетельствует, что больной поэт решительно не мог себе представить, как он оскорбил великого критика, какое громовое письмо он получит. Как видно из письма к Прокоповичу, Гоголь надеялся на примирение с обладающим властью критиком, смотрел на дело как на личное недоразумение, которое можно устранить. Принято, что громовое письмо Белинского произвело сильное впечатление, вызвало "крайнюю подавленность духа", чем и объясняет Шенрок, что Гоголь не отослал написанного им ответа. Не отрицая, что фиаско "Выбранных мест..." и громовое письмо были неприятны Гоголю, на основании его писем и поведения следует утверждать, что письмо Белинского Гоголем не было понято и вообще не оказало серьезного влияния.
Гоголь в своем ответе не указывает на слабые места письма Белинского, а главным образом упирает на необразованность Белинского, на односторонность его ума: "...журнальные занятия выветривают душу и что вы замечаете наконец пустоту в себе... Вспомните, что вы учились кое-как, не кончили даже университетского курса. Вознаградите <это> чтеньем больших сочинений, а не сов<ременных> брошюр, писанных разгоряченным <умом>, совращающим с прямого взгляда". Гоголь в этом письме приписывает строки из известного стихотворения Полежаева ("Четыре нации". — Ред.) "Француз — дитя" Пушкину, а Белинского поучает: "Гнев отуманил глаза ваши и ничего не дал вам увидеть в настоящем смысле. Блуждают кое-где блестки правды посреди огромной кучи софизмов и необдуманных юношес<ких> увлечений. Но какое невежество! Как дерзнуть с таким малым запасом сведений толковать о таких великих явлениях".
Почему не послал Гоголь этого письма? Потому ли, что понял его несостоятельность, или потому, что не нашел нужным отвечать невежественному, по его мнению, критику, — мы, конечно, не знаем. Можно вполне согласиться с Шенроком, когда он говорит про письмо Белинского: "Нельзя не заметить, что это было единственное письмо, сильно подействовавшее на Гоголя, хотя не оставившее особенно глубоких следов".
На Гоголя не подействовало даже то, что архиепископ Иннокентий, Белинский и С. Т. Аксаков были вполне согласны в том, что книга есть произведение неслыханной гордости человека; наибольшее значение для него имело теперь уже мнение о. Матфея, потому что набожность Гоголя усиливалась по мере того, как болезнь ухудшалась, и он убеждался в бесполезности лечения.
Хлопоты о втором, без пропусков, издании "Выбранных мест...", усиленная переписка по поводу этой книги несколько оживили Гоголя; дела отвлекали его внимание от болезни, так же как путешествие, и он меньше сосредоточивался на своих болезненных симптомах. В оживленной переписке редко проскальзывали жалобы. Гр. Толстому Гоголь пишет 6.II 1847 г.: "Недуг мой состоит в бессонницах, которые продолжаются уже скоро два месяца, в расслаблении тела, в сыпях на ногах, но, несмотря на все это, даже на волненья нервные, душа по милости Божией пребывает в спокойном равновесии. Самая смерть Язы<кова> не произвела во мне тревожных чувств печали, но что-то неопределенное и как бы светлое. Как будто бы он для меня не умер".
Если действительно Гоголь хотя сколько-нибудь любил Языкова, то это равнодушие при вести о его смерти мы должны считать очень тяжелым симптомом; ослабление чувствований указывает на переход болезни в заключительный период, указывает на начинающийся распад душевной жизни. Весьма подозрительны в этом смысле грубое непонимание оскорбления, нанесенного Погодину, неисполненное обещание загладить свою вину и особенно крайне грубые выходки по отношению к кроткому и больному Иванову.
Сам Гоголь заметил в себе ослабление чувствований; он называет это черствостью. 2.ХII 1847 г. он пишет Шевыреву: "Но в груди моей равнодушно и черство, и меня устрашает мысль о затруднениях". Это притупление чувствований становится особенно ясно при сборах Гоголя в Иерусалим; долго он мечтал об этой поездке, возлагал на нее самые большие надежды и в смысле улучшения здоровья, и в смысле возвращения творческих сил, упадок которых больной поэт все же понимал. Он уже давно подготовлял себя к этой поездке, волновался при мысли о ней, настойчиво просил свою мать в письме от 14.ХI 1846 г. не выезжать из Васильевки, пока он будет в дороге. "Мне нужно именно, чтобы вы молились обо мне в Васильевке, а не в другом месте. Кто захочет вас видеть, может к вам и приехать. Отвечайте всем, что находите неприличным в то время, когда сын ваш отправился на такое святое поклонение, разъезжать по гостям и предаваться каким-нибудь развлеченьям".
Собравшись ехать в Палестину, многострадальный поэт даже не испытывает удовольствия и желания; он откровенно пишет Погодину: "Не ехать же в Иерусалим как-то стало даже совестно" (7.ХII 1847). То же он повторяет и в письме к Жуковскому от 10.I 1848 г. Перед отъездом он пишет трогательное письмо матери, в котором жалуется, что нет сил молиться самому: "...силы мои как бы ослабели, сердце черство, малодушна душа", и просит служить за него молебны "во всех местах, где умеют лучше молиться", посылает 25 руб. о. Матфею "на три молебна" и 50 руб. для раздачи "бедным"... "чтобы они помолились о здоровье душевном и телесном"; просит всех знакомых молиться о нем по особой, им составленной молитве "Боже, соделай безопасным путь его..." и т. д.
Наиболее близкой теперь ему особе, А. М. Вьельгорской, Гоголь с Мальты 23.I 1848 г. пишет: "Несмотря на то что далеко не в том состоянии души, в каком бы хотелось быть для этого путешествия, несмотря на всю черствость и прозу души своей, я все-таки благодарю Бога, что тронулся в дорогу..."; также и в письме к Шевыреву от 23.I 1848 г. он называет свою душу "холодной" и "черствой". Проницательности Гоголя мы должны доверять, и потому несомненно, что уже в 1847 г. начался распад душевной жизни гениального автора "Мертвых душ"; признаки этого распада стали очевидны в следующем периоде жизни Гоголя уже "всей Москве".

IX

С 1848 г. начинается последний, как верно его определяет Шенрок, "крайне однообразный и, в сущности, малозанимательный период" жизни Гоголя. Этот период характеризуется распадом душевной жизни; наконец, мы видим то состояние, которое является последствием продолжительной и тяжкой душевной болезни, ее заключительным периодом. Если такое состояние развивается у обыкновенного человека, мы называем его вторичным или заключительным слабоумием, но мы не имеем права так назвать состояние Гоголя, установившееся в 1848 г. В самом деле, если душевная болезнь значительно ослабляет душевные силы, разрушает душевную жизнь, то остается так мало, что слабость ума или слабоумие бросаются в глаза. Если такое несчастье постигает очень даровитого человека, то остается все же больше, чем у неумных людей. Я слышал лекцию весьма известного ученого, страдавшего слабоумием; не зная его болезни, я был удивлен его плохой лекцией и не знал, чем объяснить, что лекция такого великого ученого ниже посредственных. Потом я узнал, в чем дело. Понятно, что гениальный, богато одаренный Гоголь даже в последнем периоде своей болезни превосходил своим умом обыкновенных смертных. Какие опустошения произвела болезнь, мы можем судить, сравнивая Гоголя 1838 и 1848 гг.; только при таком сравнении мы можем понять, насколько подвинулся процесс, насколько ослабели необычайные душевные силы Гоголя, насколько распалась некогда поразительно богатая душевная жизнь гениального сатирика.
И Соллогуб, и Берг заметили даже физические признаки распада душевной жизни Гоголя; Соллогуб заметил, что "тупо глядел на все окружающее его потускневший взор, слова утратили свою неумолимую меткость"; этот знакомый Гоголя уже не сомневался, что он "очень болен", что у него "затемнение памяти"1.
По словам Берга2, от прежнего Гоголя оставались одни развалины, и его взор потерял "прежний огонь и быстроту".
____________________
(1) Воспоминания. Исторический вестник. 1886.
2Русская старина. 1872.1. С. 126.

Сам Гоголь ясно сознавал упадок физических и духовных сил, причем объяснял это печальное явление старостью, забывая, что нормальная старость приходит гораздо позже. Смирновой Гоголь 23.ХII 1850 г. пишет: "Мы ведь люди уже старые, что нам за рауты? Ведь старики, по-настоящему, должны только глядеть друг на друга да благодарить Бога за все..." Ту же мысль Гоголь высказывал и в письме к Плетневу.
Как и всегда, Гоголь очень верно понимал состояние своего здоровья; у него действительно, как то бывает у лиц с патологической организацией нервной системы, у вырождающихся, рано наступил старческий распад душевных сил, или, как говорят, ранняя старость. Все, что нам известно о состоянии его здоровья с 1848 г. по день смерти, правильнее всего считать ранней старостью. В этом может нас убедить описание и анализ этого состояния, насколько возможно на основании имеющихся у нас сведений.
Значительное ослабление душевных сил, так сказать, объективно проявляется в том, что за этот период переписка Гоголя очень сокращается. Он пишет лишь необходимые письма самым близким знакомым, и эти письма отличаются краткостью, малоинтересны; больше всего в них говорит он о слабости своего здоровья и просит за себя молиться.
Гоголь сам отмечает эту печальную перемену, а 14.ХII 1849 г. пишет Жуковскому: "Мне нужно большое усилие, чтобы написать не только письмо, но даже короткую записку. Что это? старость или временное оцепенение сил? Сплю ли я или так сонно бодрствую, что бодрствованье хуже сна?" Так же весьма метко этот великий даже в последние годы своей жизни наблюдатель очертил свою неспособность к работе: "Не могу понять, что со мною делается. От преклонного ли возраста, действующего в нас вяло и лениво, от изнурительного ли болезненного состояния, от климата ли, производящего его, но я просто не успеваю ничего делать. Время летит так, как еще никогда не помню... Кажется, просидел за работой не больше как час, смотрю на часы — уже время обедать" (письмо Плетневу от 21.I 1850).
Еще более откровенно говорит о своей ослабленной работоспособности Гоголь в письме к Смирновой от 18. VII 1850 г.: "...ничего не могу написать начисто, ошибаюсь беспрестан<но>, пропускаю, не дописываю, приписываю, надписываю сверху, испорчу десть бумаги и ничего не сделаю".
Работа у Гоголя шла очень дурно, потому что у него ослабела высшая деятельность души — внимание и произвольное мышление стало заменяться непроизвольным. Гоголь уже не мог, как прежде, управлять ходом своих мыслей, что он весьма ясно и описал о. Матфею: "Иногда кажется, как бы от всей души молюсь, то есть хочу молиться, но этой молитвы бывает одна, две минуты. Далее мысли мои расхищаются, приходят в голову незванные, непрошенные гости и уносят помышленья Бог весть в какие места, прежде чем успеваю очнуться. Все как-то делается не вовремя: когда хочу думать об одном, думается о другом; когда думаю о другом, думается о прежнем" (письмо от 9.ХI 1848). О весьма значительном ослаблении внимания говорил Гоголь и Чижову (Шенрок, IV, 725): "У меня все расстроено внутри; я, например, вижу, что кто-нибудь спотыкнулся, тотчас же воображение за это ухватится, начнет развивать — и все в самых страшных призраках. Они до того меня мучат, что не дают мне спать и совершенно истощают мои силы".
Из этих слов вообще крайне скрытного Гоголя трудно заключить, какие это были "призраки", его мучившие и даже не дававшие ему спать; были ли это навязчивые идеи или обманы чувств. Именно такие навязчивые идеи весьма нередки при психическом вырождении или дегенеративном помешательстве, и мне не раз приходилось наблюдать такие навязчивые идеи1, но призраками Гоголь мог назвать и галлюцинации.
Вообще, я не могу согласиться с д-ром Баженовым, категорически отрицающим галлюцинации у Гоголя; существование их не вполне доказано — это верно; но, зная, как некоторые больные упорно и ловко скрывают свои обманы чувств, я не решаюсь категорически ответить на вопрос, были ли у Гоголя обманы чувств? В самом деле, каким путем он делал свои душевные открытия? Каким путем он получал ответы на свои просьбы, когда находился в молитвенном экстазе? Каким путем он узнавал те, по его убеждению, истины, которые он проповедовал с такою самоуверенностью? О каких небесных минутах, перед которыми ничто всякое горе (письмо к Жуковскому от 16.III 1846), говорил Гоголь, мы не знаем; но можно допускать, что именно это были минуты, когда его посещали небесные видения. Также нам непонятно, о каких "чудных явлениях" писал Гоголь 7.VIII 1841 г. Данилевскому; мы знаем, что свое выздоровление в 1840 г. Гоголь считал особой милостью Бога, как то считают в подобных случаях многие; но явления, о которых пишет Гоголь, были так чудны, что "...Рим как святыня, как свидетель чудных явлений, совершившихся надо мною, пребывает вечен". Никогда после Гоголь так не выражался о своих выздоровлениях; в том же письме, и это очень важно, Гоголь говорит, что "властью высшею облеченно отныне мое слово". Должен же был Гоголь иметь материалы для таких заключений, а таким материалом могли быть только обманы чувств. К такому выводу нас приводит и то обстоятельство, что письмо писано в 1841 г., а по свидетельству Боткина, именно в 1840 г. были галлюцинации. С. Т. Аксаков2 сообщает: "Но я слышал, что Гоголь во время болезни имел какие-то видения, о которых он тогда же рассказал ходившему за ним с братскою нежностью и заботой купцу Н. П. Боткину, который случился на то время в Риме". И С. Т. Аксаков, и Н. П. Боткин заслуживают полного доверия, и я даже не могу допустить, чтобы Н. П. Боткин солгал, т. е. сказал С. Т. Аксакову то, чего ему не говорил сам Гоголь, а С. Т. Аксаков перепутал; каждое слово его воспоминаний дышит правдивостью.
___________________
1 Чиж. Учебник психиатрии. 1902. С. 470.
2 С.  Т. Аксаков. История моего знакомства с Гоголем. Русский архив. 1890. № 8. С. 46.

Поэтому сомнение д-ра Баженова в достоверности этого факта решительно ни на чем не основано, так же как и предположение, что галлюцинации были вызваны повышенной температурой, обусловленной римской малярией; нет ни малейшего основания говорить о малярии в 1840 г., так как Гоголь в 1840 г. заболел в Вене и поправился в Риме.
Предполагать галлюцинации у Гоголя даже в последние годы его жизни дает право следующий рассказ Кулиша. Когда в 1851 г. Гоголь гостил у Смирновой, "он в жары любил приходить в дом и садился на диван в глубине гостиной. Однажды хозяйка нашла его там в необыкновенном состоянии. Он держал в руке Четьи-Минеи и смотрел сквозь отворенное окно в поле. Глаза его были какие-то восторженные, лицо оживлено чувством высокого удовольствия: он как будто видел перед собой что-то восхитительное. Когда А. О. заговорила с ним, он как будто изумился, что слышит ее голос, и с каким-то смущением отвечал ей, что читает житие какого-то святого"1. Конечно, и эта сцена,— а достоверность рассказа не опровергнута,— не доказывает вполне, что у Гоголя в доме Смирновой была галлюцинация, но более чем вероятно, что Смирнова видела галлюцинирующего Гоголя и что у него были зрительные галлюцинации. Так как Смирнова не видела галлюцинантов, была, как дама истерическая, очень восприимчива, то, право, трудно даже допустить, чтобы она неверно передала виденное ею. Я сам не доверяю многим воспоминаниям Смирновой, но это воспоминание правдиво именно потому, что, если бы Смирнова что-либо тут добавила от себя, рассказ не был бы так правдоподобен; читая эту сцену, прямо припоминаешь больных галлюцинантов, которых приходилось наблюдать. Восторженное выражение лица, устремленные в определенную точку глаза, изумление и смущение Гоголя — все это очень характерно именно для галлюцинанта.
_________________
1 Записки о жизни Гоголя. II. С. 252.

Поэтому, не настаивая, что у Гоголя были обманы чувств, я допускаю их существование; такое допущение объясняет нам очень многое в болезни и поведении Гоголя с 1840 г.
Я понимаю, что спор о том, были ли у Гоголя галлюцинации, не имеет значения уже потому, что мы никогда не добудем бесспорных доказательств для его разрешения, но весьма важно установить, что вся картина его болезни не вмещается в рамки периодической меланхолии, что болезнь его очень сложна, и, по всей вероятности, одним из ее симптомов были обманы чувств, объясняющие нам и проповедничество Гоголя, и его высокомерие, достигшее крайних пределов после 1840 г. Так как весьма вероятно, что Гоголь страдал обманами чувств, то вся картина его болезни и все его поведение нам понятны, за исключением ухудшения 1845 г.
Возвращаясь к ослаблению внимания в последнем периоде жизни Гоголя, необходимо прибавить, что параллельно с ослаблением внимания, как это всегда бывает, у больного ослабевала и воля. Гоголь вообще обладал сильной волей, редкой самостоятельностью и значительной настойчивостью. В борьбе с придирками цензуры по поводу "Мертвых душ" Гоголь проявил удивительную энергию и большую находчивость. Те же качества своей необычайно богатой натуры он проявил и при искании кафедры, в снискивании себе средств к жизни; можно лишь удивляться настойчивости, с которой он завоевал себе исключительное положение в высшем свете.
С 1848 г. он уже плывет по течению, у него нет определенных планов: то он хочет поездить по России, то жить зимой в Крыму, то ехать в Иерусалим, то ехать в Грецию, то, наконец, поселиться на Афонской горе, а живет то в Москве, то в Одессе, в которую он приехал, чтобы ехать в Грецию, то у знакомых, его приглашающих. Он даже не сумел выхлопотать себе заграничного паспорта, просит "совета" у гр. Орлова или министра внутренних дел, нерешительно начинает хлопоты о пособии и в конце концов живет со дня на день как придется.
Никаких определенных целей и желаний у Гоголя теперь уже нет; он сознает, что зимой ему в Москве жить не следует, но тем не менее остается жить в Москве. Вообще Гоголь проявляет несвойственную ему прежде пассивность, и можно думать, что в Москве он живет потому, что там его с полным комфортом устроил у себя гр. Толстой.
Это ослабление воли проявляется в капризном и причудливом поведении Гоголя; как нам рассказывают очевидцы, особенно Берг, обладавший трезвым умом, Гоголь уже ничуть не беспокоил себя соблюдением самых элементарных требований общежития. Арнольди утверждает, что "бесцеремонность Гоголя бросалась в глаза"1, Данилевский рассказывает, что, когда Гоголь был у него в Киеве, к Данилевскому собрались профессора и представители киевской интеллигенции с исключительной целью познакомиться с автором "Мертвых душ", Гоголь скрылся из дома Данилевского, чем, конечно, очень огорчил своего "друга".
___________________________
1 Арнольди. Мое знакомство с Гоголем. Русский вестник. 1862. С. 83.

Берг рассказывает: "Шевырев жаловался мне, что он принимает самых ближайших к нему чересчур по-царски; что свидания их стали похожи на аудиенции. Через минуту после двух-трех слов уж он дремлет и протягивает руку: "Извини! Дремлется что-то". А когда гость уезжал, Гоголь вскакивал с дивана и начинал ходить по комнате"1. Как слышал Шенрок от Бартенева, Гоголь так держал себя у Хомяковых: "Он капризничал неимоверно, приказывая по нескольку раз то приносить, то уносить какой-нибудь стакан чая, который никак не могли ему налить по вкусу; чай оказывался то слишком горячим, то крепким, то чересчур разбавленным, то стакан был слишком полон, то, напротив, Гоголя сердило, что налито слишком мало". "В разговорах, как мы слышали из разных источников, Гоголь часто не принимал участия, молча и презрительно поглядывая на собеседников". По словам Берга, "появление его (Гоголя) на вечере, иной раз нарочно для него устроенном, было почти всегда минутное. Пробежит по комнатам, взглянет, посидит где-нибудь на диване, большей частью совершенно один; скажет с иным приятелем два-три слова из благоприличия, небрежно, Бог весть где витая в то время своими мыслями, и был таков".
____________________________
1 Арнольди. Мое знакомство с Гоголем. Русский вестник. 1862. С. 127.

Конечно, с людьми, умевшими его сдерживать и ему нужными, Гоголь держал себя иначе, и когда Базили, чтобы поддержать свой престиж перед арабами, осадил его, Гоголь прекратил капризы и неприличные выходки.
В хорошем расположении духа Гоголь был любезен, разговорчив, шутил, пел песни и т. п.; одним словом, он делал то, что ему нравилось, не имея уже сил сдерживать себя перед "существователями", хотя бы и оказавшими ему много услуг, например перед Шевыревым. Ведь и прежде Гоголь свысока относился ко всем, кроме лиц, на него смотревших как на оракула, и, конечно, "властей предержащих", но все же имел достаточно воли, чтобы сдерживать себя в границах приличия; теперь, с ослаблением воли, он вполне руководил своим настроением, делал то, что ему нравилось.
Так как настроение Гоголя было неустойчиво, зависело в высшей степени от внешних обстоятельств, то и в поведении его были большие колебания, удивлявшие его знакомых. В дороге он обыкновенно был весел и благодушен; когда чувствовал себя плохо, то не мог владеть собой при малейшей неприятности. Так, Арсеньев рассказывает, что когда Капнист бывшего у него в гостях Гоголя знакомил с приехавшим М. Н. Муравьевым: "Рекомендую вам моего доброго знакомого, хохла, как и я, Гоголя", великий сатирик так рассердился на эту "непрошеную" (по выражению Гоголя) рекомендацию, что сказал дерзость Муравьеву и, "ни с кем не простившись, тотчас же уехал". Гоголь, конечно, и в последнем периоде жизни был достаточно умен для того, чтобы понимать, насколько самодурство унижает человеческое достоинство.
Чувствования также ослабели в этом периоде болезни Гоголя; едва ли можно сомневаться в ослаблении у него эстетических чувствований, когда он решил исключить "Вечера" из подготовляемого им издания своих сочинений. "Много в них незрелого", — отвечал спокойно Гоголь Бодянскому, когда тот убеждал его не посягать "на одно из самых свежих произведений своих" (Шенрок). Набожность, усиливавшаяся в Гоголе, конечно, не могла подвигнуть на такое решение.
Сестра гениального писателя поразилась равнодушием Гоголя к семье и к Васильевке, когда он посетил их в 1848 г. В своем дневнике Е. В. Гоголь отметила уже в день приезда: "...такой холодный и равнодушный к нам"; на следующий день: "Все утро мы не виделись с братом! Грустно: не виделись шесть лет и не сидит с нами"; на четвертый день: "Брат все такой же холодный, серьезный".
Эту холодность или черствость замечал в себе и Гоголь; в Иерусалиме он уже убедился, что "никогда еще так ощутительно не виделась мне моя бесчувственность, черствость и деревянность". На ту же черствость сердца жалуется многострадальный поэт и в письме к Жуковскому от 28.II 1850 г., в котором, по его настоятельной просьбе, передает свои впечатления Палестины. Гоголь настаивает, что он уже утратил и яркость восприятия, и живость чувствований. "Что могут доставить тебе мои сонные впечатления? Видел я как во сне эту землю... Как сквозь сон, видится мне самый Иерусалим... Никаких других видов, особенно поразивших, не вынесла сонная душа"1.
____________
(1) Матвеев (Русская старина. 1903. № 11. С. 301) находит, что художественность описания Палестины в этом письме доказывает неосновательность мнения об упадке творчества Гоголя в последние годы его жизни. Еще одно доказательство того, что, где замешаны политические симпатии, спор бесполезен.

Наконец, значительным ослаблением чувствований и вообще прогрессирующим распадом душевной жизни можно объяснить удивительное сватовство гениального сатирика к А. М. Вьельгорской. Шенрок доказал, что оно было в 1850 г., т. е. когда духовные силы Гоголя ослабели уже в значительной степени; такое сватовство едва ли было возможно в 1848 г.
Прежде всего следует отметить, что Гоголь, удивительно понимавший людей, прежде никогда не сделал бы такой попытки просто потому, что вполне ясно предвидел бы, что он получит отказ, что такой брак невозможен. Теперь же он сам поставил себя в положение крайне тяжелое, особенно для самолюбивого, преисполненного высокомерия человека.
Также прежде Гоголь не решился бы свататься к молодой девушке, так как знал, что ему нужна не жена, а ученица и сиделка; уж очень жестоко загубить чужую жизнь, а конечно, если бы Вьельгорская приняла предложение Гоголя, то ее участь была бы крайне печальная. Нельзя также забывать, что у Гоголя именно в то время не было никаких средств и, следовательно, он думал жить на средства жены или ничего не думал об этой стороне дела.
Шенрок говорит: "Это увлечение его могло быть только болезненной вспышкой фальшивого огня"; действительно, такая болезненная вспышка фальшивого огня бывает иногда при старческом распаде душевной жизни; увы, случилось это и с гениальным сатириком. Кто не слыхал об удивительных браках дряхлых стариков; болезненная вспышка уже потухающего огня толкает таких больных в объятия самых грязных эгоисток. Нельзя отрицать, что предложение великим сатириком было сделано отчасти вследствие такой вспышки; может быть, и тут некоторую роль играла последняя вспышка перед окончательным угасанием всегда крайне слабого полового чувствования, хотя, несомненно, симпатия к Вьельгорской главным образом была обусловлена полной преданностью графини Гоголю. Ослабление высших нравственных чувствований лишило Гоголя возможности критически отнестись к своему намерению, подавить в себе желание устроиться вместе с преданной и симпатичной ему ученицей.
Я не думаю, чтобы у Гоголя было настоящее ослабление памяти; его жалоба на "начинающую тупеть память" (письмо к Маркевичу от 6.ХII 1849) может быть просто преувеличением ипохондрика. Более имеет значения заявление Гоголя в письме к Плетневу от 7.VI 1848 г.: "...я начинаю позабывать... порядок дел моих", особенно потому, что Гоголь прежде отличался удивительной памятью и всегда прекрасно помнил все свои дела, но и это заявление не имеет решающего характера, и потому более вероятно, что память гениального сатирика не пострадала. Жалобы Гоголя на бедность мыслей не прекращаются в письмах за этот период; 15.VI 1848 г. он пишет Шевыреву: "...ничего не мыслится и не пишется; голова тупа"; З.IV 1849 г. — Жуковскому: "...нашло на меня такое оцепенение"; 28.ХI 1949 г. — Смирновой: "...у меня все лениво и сонно. Работа движется медленно..."; Смирновой 18.VII 1850 г.: "...я нахожусь в каком-то нравственном бессилии". Особенную грусть вызывает жалоба Гоголя: "Бедная моя голова!.. Трудно, трудно бывает мне..." (письмо к матери от 2.IХ 1851). Как ни притупляются нервы при чтении исполненных однообразных жалоб писем Гоголя, но чтение этих ужасных строк вызывает крайне тяжелое чувствование; это стон исстрадавшегося, измученного человека. Несчастный гениальный поэт просит мать: "Молитесь обо мне, добрейшая моя, родная душе моей матушка. Часто мне бывает трудно, очень, очень трудно".
Распад душевной жизни великого писателя выражался и ослаблением умственных интересов; Гоголь всегда жил напряженной умственной жизнью, всегда у него были серьезные интересы; теперь же он сам замечает, что его ничего не интересует: "Не могу понять, отчего не пишется и отчего не хочется говорить ни о чем. Может быть, оттого, что не стало наконец ничего любопытного на свете. Нет известий". Это писал Гоголь Жуковскому 3.IV 1849 г., т. е. когда совершались великие исторические события. Действительно, новых мыслей Гоголь уже не высказывает, если не считать интереса к "Домострою", поучениями которого он увлекался.
Гоголь, как это нередко бывает со стариками, возмущается своим временем; оно кажется ему особенно греховным, развратным; все, по его мнению, идет дурно. В письме А. М. IВьельгорской (перед 15.VI 1848) он пишет, что живет "среди явлений возмущающих", "посреди потрясающей бестолковщины". Данилевскому 24.IX 1848 г.: "Никто не в силах вынесть страшной тоски этого рокового переходного времени. И почти у всякого ночь и тьма вокруг". Данилевскому 29.Х 1848 г. Гоголь пишет: "Я теперь серьезно задумался о том, служить ли тебе, добиваться ли места в нынешнее время, когда все так неверно, когда завтра же не знаешь, что будет". Рано состарившийся Гоголь думает, что "теперь время лжей и слухов" (письмо к матери 24.V 1850), что "...брак не есть теперь пристроенье к месту... Только и слышишь теперь раздоры между родителями и детьми, только и слышишь вопли о том, что нечем вскормить, не на что воспитать и некуда пристроить детей. И как вспомнишь, сколько в последнее время дотоле хороших людей сделались ворами, грабителями... Будущее неверно" (письмо к матери 5.VI 1851). Наконец, он пугает мать, "что <с> каждым годом будет затруднительней достать место, трудней пристраивать детей, бедственней всем, имеющим семейства" (письмо от 2.IХ 1851г.). Эти совсем уж старческие мысли сопровождаются характерными для стариков советами: Гоголь советует бережливость, запасливость.
Идеи величия, выступавшие на первый план в предыдущем периоде, теперь только иногда проскальзывают в письмах Гоголя; он еще дает советы, но уже в скромной форме, присоединяет к ним просьбу; в своем духовном завещании он поучает друзей, а матери и сестрам приказывает: "По кончине моей никто из них уже не имеет права принадлежать себе, но всем тоскующим..."
При сравнении с письмами предыдущего периода несомненно, что идеи величия отступили на второй план, что Гоголя эти идеи мало интересовали, мало занимали, что он едва ли был теперь убежден в том, что его слово облечено высшей властью. Правда, в его поведении были видны идеи величия; иначе нельзя объяснить ужасного высокомерия, оскорблявшего даже поклонников великого поэта. Но мы знаем, что отступившие на задний план идеи величия еще долго проявляются в поведении больных, в манере себя держать; может быть, тут имеет значение привычка. Особенно бросается в глаза несоответствие между содержанием сознания и поведением при распаде душевной жизни. Бывшие галлюцинации, давно забытые идеи бреда нередко мы можем узнать именно по манере себя держать, по поведению больного. Ведь и многострадальный Гоголь в последнем периоде своей жизни ничем не мотивировал, ничем не оправдывал своего высокомерного, исполненного презрения ко всем "существователям" поведения. Напротив, Гоголь постоянно толковал о необходимости смирения, о своей греховности, своей неспособности работать, просил всех за себя молиться, заказывал молебны. Ведь очевидно, что поведение его не соответствовало содержанию сознания в данное время, но соответствовало содержанию сознания предшествовавшего периода, когда на первом плане были идеи величия.
Уже это несоответствие между содержанием сознания и поведением указывает на значительный распад душевной жизни; ведь не нужно обладать даже выдающимся умом Гоголя, чтобы понять, что такое поведение недостойно грешного, сознающего свое несовершенство человека, и если бы в последний период своей жизни он обладал всеми своими богатыми способностями, он и держал бы себя, как кроткий, сознающий свою греховность человек, стремящийся к совершенствованию. Ведь он видел, как держал себя гр. Толстой, как прост и непритязателен был этот его друг. Арнольди категорически утверждает, что Гоголь имел "странную претензию знать все лучше других".
Гоголь в последние годы своей жизни много думал о своей греховности, о своей неспособности даже молиться и больше всего боялся смерти. Мы не знаем, какие именно грехи приписывал себе Гоголь, но его отчаяние, его постоянный страх перед смертью, его возрастающая набожность — все это нередко наблюдается именно у стариков, и притом у лиц, у которых старость наступила рано. Кто не знал стариков, бурно проживших жизнь, постоянно твердящих о своих грехах и о грядущем возмездии, постоянно боящихся смерти, заказывающих молебны, ставящих свечи, кладущих земные поклоны! Обыкновенно такие лица в течение своей жизни были вполне индифферентны к вере, смеялись над "попами", рассказывали непечатные анекдоты о монахах и т. п. Когда же наступает старость и, как я многократно убеждался, перерождение сердца и сосудов достигает значительной степени, тогда сознание своего бессилия вместе с безотчетным страхом порождает у этих лиц идеи греховности, боязнь за будущее; они ищут, но — увы! — не находят себе утешения в молитве, посте, соблюдении тех предписаний церкви, которых прежде не исполняли. Так как процесс идет вперед и страх смерти усиливается, то они просят молиться за себя других, заказывают молебны, жертвуют на богоугодные учреждения и т. д. Известно, что католические монахи и монахини умело эксплуатировали в свою пользу этот страх больных и отлично обделывали свои дела.
Такое же настроение и такие же мысли были у Гоголя в последнем периоде его многострадальной жизни. Старческий распад душевных сил, ранняя физическая дряхлость проявлялись ничем не обоснованным страхом; он боялся загробной жизни, боялся смерти, тяготился и жизнью. Действительно, к жизни его уже ничто не привязывает, и она ему в тягость; ему уж "не люб" тот почет, каким он окружен; слава величайшего художника его не радует, так как он даже сомневается в полезности своих художественных произведений; он никого и ничего не любит. Он то принимается за продолжение "Мертвых душ", то мечтает составить географию России, начертанную сильным живым слогом, но жестокая к нему судьба еще сохранила ему способности настолько, что в лучшие свои минуты он сознает свое бессилие, сознает, что его гений уже угас.
Как ни тяжела была жизнь несчастному поэту, он боится смерти, и этот страх, крайне мучительный, не покидает его. Путешествие в Иерусалим, посещение Оптиной Пустыни, молитвы о. Матфея, матери — все это ничуть не успокаивает Гоголя, потому что процесс идет вперед. Нельзя без волнения читать его письма к матери, в которых он все горячее и настойчивее умоляет ее молиться за него. В конце 1851 г. он ей пишет письмо в несколько строчек, состоящее из горячей просьбы молиться за него: "Никогда так не чувствовал потребности молитв ваших, добрейшая моя матушка. О, молитесь, чтобы Бог меня помиловал... Ваши постоянные молитвы обо мне теперь мне так нужны, так нужны — вот все, что умею вам сказать. О, да поможет вам Бог обо мне молиться!" Бросается в глаза, что дряхлеющий и телом, и душой поэт просит молиться только о себе, сам молится только о себе и ни о чем другом, как и все больные; он не беспокоится о спасении своих родных, своих друзей; он весь поглощен страхом грядущего возмездия и страхом смерти. Конечно, все люди, в большей или меньшей степени, боятся смерти, боятся грядущего возмездия или, по крайней мере, неизвестности, но каждый по-своему справляется с этим. Только больные, и чаще всего больные старики, так боятся смерти и грядущего возмездия, как боялся Гоголь в последние годы своей жизни.
Распад душевных сил прогрессировал, увеличивалась и набожность Гоголя; когда он чувствовал себя лучше, он меньше боялся смерти, не так настойчиво просил молиться за себя. Я уже говорил, что у постели больных я часто видел набожность людей, даже нерелигиозных, под влиянием страха смерти исполняющих предписания церкви. По выздоровлении набожность исчезает, прекращается хождение в церковь, соблюдение постов; молебны больше не заказываются, свечи не ставятся; больному хуже, опять он становится набожным. Истинно религиозные люди не боятся расстаться с этим миром, с теплой верой ожидают жизни, идеже несть ни печали, ни воздыхания.
Во всяком случае, набожность Гоголя ничуть не превышала набожности очень, очень многих больных и дряхлых стариков; она обращала на себя внимание, потому что Гоголь был еще молод, а в его годы действительно такая набожность наблюдается редко.
Гоголь и в последние годы своей жизни не был аскетом и мистиком. Он пользовался всеми доступными ему благами жизни, когда гостил у Смирновых, даже одевался франтовато, хотя крайне безвкусно, держал особого слугу; одним словом, жил так, как жили богатые люди. Едва ли верно, что все его имущество помещалось в чемодане и портфеле, так как у него было много книг духовного содержания. Впрочем, ему и не было надобности заботиться о житейских удобствах, так как вообще эти крайне неприятные хлопоты он возложил на своих друзей. Я вполне согласен с д-ром Баженовым, что о мистицизме Гоголя не может быть и речи; ведь с таким же правом нам пришлось бы считать мистиками и замоскворецких купчих. Настоящие мистики меньше всего хлопотали об излечении своих недугов; они преследовали более возвышенные цели; с вполне бескорыстной любовью их душа стремилась к Вечному; они старались постигнуть тайны не для того, чтобы выздороветь от болезни; они не боялись смерти, напротив, земное существование для них не имело особой цены. Можно лишь удивляться, как создалась и как удержалась легенда о мистицизме Гоголя; даже досадно, что на это заблуждение указал Мельхиор де Вогюэ, хотя еще Белинский вполне верно и весьма ясно указывал на источник или причину набожности Гоголя: "Болезненной боязнью смерти, черта и ада веет от вашей книги"1.

X

С. Т. Аксаков совершенно верно говорил о Гоголе: "Я не знаю, любил ли кто-нибудь Гоголя исключительно как человека. Я думаю — нет, да это и невозможно... Всякому было очевидно, что Гоголю ни до кого нет дела"2. То же самое говорит Берг: "Действительного друга у Гоголя, кажется, не было во всю жизнь"3.
______________________________
1 Барсуков. Жизнь и труды Погодина. Т. 8. С. 605.
2Вопросы философии и психологии. № 7. С. 199.
3 Русская старина. 1872. Т. I. С. 118.

Справедливость заключения С. Т. Аксакова и Берга подтверждает сам Гоголь в своих письмах. Так, С. Т. Аксакову он писал: "Я был в состоянии всегда любить всех вообще, но любить кого-либо особенно предпочтительно я мог только из интереса". Еще более ясно он высказался в письме к Смирновой от 2.IV 1845 г.: "Теперь же, покаместь, и мне все чужие, и я всем чужой".
Казалось бы, что такое заключение опровергается тем обстоятельством, что у Гоголя было много "друзей", много знакомых, с которыми он поддерживал переписку, услугами которых он пользовался. Изучая дружеские отношения Гоголя, необходимо согласиться с мнениями С. Т. Аксакова и Берга, потому что действительного друга, за исключением Данилевского, в молодости у Гоголя не было. Гоголя настолько ценили лучшие люди того времени, что он мог выбирать себе друзей; очень многие желали завязать дружеские отношения с гениальным писателем. Но Гоголь так себя держал по отношению к своим поклонникам, что даже благодушный С. Т. Аксаков должен был прийти к заключению, что Гоголя как человека любить было невозможно. Я решительно не могу понять, как психиатр д-р Баженов может объяснять развитие Гоголя обстановкой, в которой он жил. Д-р Баженов говорит: "Его личные отношения сложились так, что он почти не знал Белинского, но хорошо знал Шевырева, не был знаком с Грановским, но был близок с Погодиным, не встречался с Герценом, хотя и слышал о нем". Удивительно, как д-р Баженов не принял во внимание, что каждый выбирает себе подходящие знакомства, сходится с людьми, ему симпатичными по характеру и убеждениям, и потому необходимо объяснить, отчего Гоголь упорно уклонялся от знакомства с Герценом, не сблизился с Белинским и В. П. Боткиным, А. И. Тургеневым и был дружен с Шереметевой, о. Матфеем. Также совершенно ошибочно д-р Баженов объясняет развитие и убеждения Гоголя духом времени, эпохой; напомню, что Белинский родился в 1811 г., Герцен — в 1812 г., Грановский, Огарев и Станкевич — в 1813 г., Бакунин — в 1814 г.; очевидно, что и в то время, как, впрочем, и всегда, были люди весьма различных направлений. Психолог и психиатр должен объяснить, почему, на основании каких мотивов выбирал себе друзей Гоголь, почему он сближался с Погодиным, Жуковским, Шереметевой, Смирновой, почему он не писал из-за границы Пушкину, не пожелал сблизиться с Белинским и даже не ответил на его письмо1, почему он не сошелся с Грановским и не желал познакомиться с Герценом.
_____________________________
(1) Гоголь ответил 10.VIII 1847 г. на известное письмо Белинского от 15.VII 1847 г.— Ред.

Гоголь выбирал себе друзей с известной системой; в выборе знакомств не было случайности, и хотя трудно найти что-либо общее между Пушкиным и Шереметевой, однако внимательное изучение переписки Гоголя и его биографии вполне объясняет нам крайне разнородные знакомства Гоголя. Прежде всего поражает, что Гоголь ни с кем не поддерживал дружбы только по общности взглядов и стремлений; между друзьями Гоголя нет ни одного чисто идейного друга, человека, равного Гоголю, одних с ним взглядов и стремлений; Гоголь и не искал таких друзей.
Всех друзей Гоголя мы можем разделить на две категории: одни ему были полезны, другие были его учениками; самым близким другом Гоголя была Смирнова, потому что она была и полезна ему, и была почтительной его последовательницей.
Кто не мог быть полезен Гоголю, не разделял его взглядов, не подчинялся ему, тот не мог быть ему другом. Больной поэт не мог интересоваться убеждениями, стремлениями, не мог интересоваться людьми; ему нужны средства для лечения, средства для жизни без обязательного труда, к которому вследствие болезни он был не способен, нужны были преданные ученики, признающие его неизмеримое превосходство, и потому он выбирал себе друзей, которые оказывали ему услуги, которые смотрели на него, как на оракула. Казалось бы странно, что Гоголь мог быть дружен и с Пушкиным, и с Погодиным, и с Шереметевой, но Пушкин хлопотал для него о кафедре, давал ему темы для художественных произведений, Погодин давал деньги взаймы, принимал в своем доме Гоголя, его мать и сестер, а Шереметева молилась о его выздоровлении. Пушкин, Жуковский, С.Т.Аксаков, Погодин, Шевырев, Плетнев, Прокопович, Смирнова, Шереметева, Толстой — все эти друзья были полезны Гоголю; они или добывали ему пособия, или давали взаймы деньги, хлопотали об его изданиях и т. п. Анненков, Иванов, Языков, Вьельгорские, Смирнова удостаивались дружбы, потому что почтительно выслушивали наставления Гоголя, были преданными учениками и притом также оказывали услуги: Анненков переписывал "Мертвые души", Языков давал деньги взаймы, Вьельгорские радушно принимали в своем аристократическом доме великого сатирика. Понятно, что при таком подборе друзей Гоголь не мог сойтись с людьми, которые не могли ему быть полезны, не соглашались с ним; так, когда Гоголь убедился, что Белинский не может быть ему полезен в борьбе с цензурой, он прекратил с ним отношения, а про А. И. Тургенева писал: "...несет дичь".
В выборе друзей, в сношениях с ними весьма ясно сказалась патологическая организация Гоголя, его болезнь. Только в молодости он поддерживал настоящие дружественные отношения со своими нежинскими товарищами, но уже и тогда он был скрытен и высокомерен. Потом он выбирал себе друзей с большим знанием людей, поддерживал полезные знакомства и даже сумел найти себе поклонниц в самом высшем кругу общества. Однако вследствие своей болезни он никого не мог привязать к себе, никто не любил его как человека. "В воспоминаниях о Гоголе близко знавших его лиц нам приходилось часто слышать какие-то восторженно-умилительные ноты, и притом от таких, которые ценили в нем, как, например, покойная княжна Репнина, именно человека, а не писателя. В признании за Гоголем чего-то величественного и прекрасного сходились они все, но подтвердить этого фактически или облечь свое впечатление в строго определенную рамку никто из них не мог, не исключая, быть может, также и Анненкова" (Шенрок). Действительно, Гоголь был велик как гениальный художник, как глубокий знаток человеческих слабостей, но он был больной человек, и потому его друзья и поклонники не могли его понимать, не могли облечь свои впечатления в строго определенную рамку.
Для психиатра крайне интересно изучить отношения Гоголя к его друзьям, изучить эту сторону его жизни, во-первых, потому, что тут ярко проявлялась его болезнь, во-вторых, для того, чтобы объяснить, как выбирал друзей Гоголь, как к ним относился. Если бы Гоголь не был болен, то он нашел бы себе других друзей, завязал бы дружеские отношения с передовыми умами своего времени. Если бы он не был болен, то при своей гениальности ясно бы сознавал, что человечество признавало своими вождями и благодетелями только тех, кто вел его вперед, к свету.
Рассмотрение, хотя и краткое, дружеских отношений Гоголя дает новое доказательство его болезни, выясняет, до какой степени болезнь влияла на поведение многострадального поэта, лишила его возможности любить людей, любить хорошее в людях.
Понятно, что в жизни писателя самую большую роль должна играть дружба или, по крайней мере, знакомство с писателями, учеными, художниками. Каждый выбирает себе друзей в зависимости от своего темперамента, взглядов, направления, вкусов, и потому очень важно рассмотреть литературные связи Гоголя, выяснить, кто были его друзья из среды писателей и ученых.
Тут прежде всего нас поражает, что чисто интеллектуальные, неделовые отношения у Гоголя были только к Пушкину, да и то можно думать, что даже дружба с Пушкиным была не лишена практической подкладки. Мы, конечно, никогда не узнаем, как относился Гоголь к Пушкину, о чем они беседовали, но, следя за жизнью Гоголя, зная, каковы были отношения Гоголя к другим выдающимся лицам, необходимо прийти к заключению, что Гоголь не был под влиянием Пушкина. Гоголю, конечно, была крайне лестна дружба великого поэта, которого он заставил хлопотать у Уварова о кафедре, темами которого он пользовался. В 1835 г. после "На выздоровление Лукулла" отношения Гоголя к Пушкину, очевидно, изменились настолько, что автора "Ревизора" ничуть не интересовала драма, переживаемая в то время Пушкиным. В 1836 г. Гоголь настолько безучастен к Пушкину, что без малейшего колебания оставляет Петербург и, следовательно, лишает себя возможности пользоваться советами и указаниями Пушкина. Впрочем, и в 1834 г. он ничуть не колебался переехать в Киев, и тогда общество и "дружба" Пушкина значили для Гоголя очень мало. Уезжая надолго в 1836 г. из России, Гоголь так мало думал о Пушкине, что даже не навестил великого поэта, чтобы попрощаться с ним, попросить у него перед долгой разлукой советов и указаний. Само собою разумеется, что Гоголь не мог считать себя виновным в этом недостатке внимания по отношению к гениальному поэту, так много сделавшему для Гоголя. В письме к Жуковскому от 28.VI 1836 г. Гоголь пишет: "Даже с Пушкиным я не успел и не мог проститься; впрочем, он в этом виноват. Для его журнала я приготовлю кое-что, которое, как кажется мне, будет смешно: из немецкой жизни. Плетневу скажите, что я буду писать к нему из Ахена..." Итак, Гоголь даже не находил нужным писать Пушкину; обещанной повести он, конечно, не приготовил.
Остается невыясненным, знал ли Гоголь о грозе, висевшей над головой гениального поэта; впрочем, это и не важно, так как очевидно, что если он не знал, то это также доказывает его полное безучастие к Пушкину, как и то, если он знал, но не обратил внимания на всю эту трагедию. Оставив Россию, Гоголь не обнаружил ни малейшего интереса к Пушкину, его делам и занятиям.
Как перенес Гоголь известие о смерти Пушкина, нам неизвестно, так как Данилевский рассказывал Шенроку, что роковое известие было получено в Париже (Шенрок), а Золотарев говорит, что Гоголь узнал об этом в Риме. Можно лишь положительно утверждать, что смерть Пушкина ни малейшего влияния на развитие болезни и вообще на деятельность Гоголя не имела. Только восторженный и благодушный С. Т. Аксаков мог думать, что зябкость Гоголя была "признаком болезненного состояния нерв, которые не пришли еще в свое нормальное положение после смерти Пушкина". Восторженные, полные благоговения отзывы о Пушкине в письмах Гоголя свидетельствуют лишь о том, что великий сатирик понимал гениального поэта. Если бы Пушкин не погиб так рано, он мог бы влиять на Гоголя лишь своими произведениями, так как Гоголь, конечно, не вернулся бы в Россию, не жил бы в Петербурге, чтобы пользоваться обществом Пушкина.
Вообще на Гоголя никто и никогда не оказывал заметного влияния, и понятно, что Пушкин не мог иметь влияния на уже возмужалого Гоголя, если его влияние было очень невелико, когда Гоголь был молод, мало известен.
Дружба Гоголя с Жуковским отличалась большой продолжительностью, более двадцати лет, и большой устойчивостью; тем не менее нам совершенно непонятно, на чем, собственно, основана была эта дружба. Жуковский был на двадцать шесть лет старше Гоголя, по своему характеру, мировоззрению, деятельности, казалось бы, вовсе не мог быть другом великого сатирика. Право, трудно себе представить, что сближало двух столь несходных между собою поэтов. Однако несомненно, что Жуковский весьма благожелательно относился к своему великому молодому другу, высоко ценил его способности, многократно помогал ему. По-видимому, благодушный Жуковский даже не пытался влиять на молодого друга, сознавая его превосходство. Как относился Гоголь к Жуковскому, насколько искренне он был ему предан, нам неизвестно; несомненно, что письма Гоголя к Жуковскому резко отличаются от писанных к другим лицам: тон их всегда почтительный, в них нет поучений и высокомерия; во всех письмах видно желание выставить себя в благоприятном освещении. Изучение писем Гоголя к Жуковскому интересно в том отношении, что по ним легко составить себе суждение о характере и взглядах Жуковского. Как известно, письма эти достигали цели, и Жуковский любовно относится к Гоголю. Мы, однако, не можем вполне доверять искренности этих писем, потому что, как известно, благодаря протекции Жуковского великий сатирик неоднократно получал пособия от Двора. Как-то странно, что Гоголь в 1836 г., оставляя Россию, не подумал написать Пушкину, но не позабыл написать Жуковскому. Однако это предпочтение Жуковского Пушкину оказалось весьма предусмотрительным: благодаря Жуковскому Гоголь получал пособия, а Пушкин был бесполезен в этом отношении. Конечно, нельзя отрицать, что Гоголь любил Жуковского больше, чем Пушкина, но дурная сторона стремления с помощью пособий устроить свое "земное положение" в том, что уже плохо верится в искренность и дружбы, и убеждений лица, выпрашивающего пособия. Если бы наш великий сатирик был человек здоровый, то ему не было бы оправдания в тяжком обвинении, высказанном Белинским. В самом деле, кто же поверит искренности лица, воскуряющего фимиам за полученные пособия. Но Гоголь в 1836 г. был настолько болен, что зарабатывать деньги трудом не мог, что и доказал во время своей жизни в Петербурге. В 1836 г. состояние его здоровья было так дурно, что он уже не мог жить в обыденной житейской обстановке; как больной, он должен был лечиться, искать обстановки, в которой жизнь была бы наименее мучительна. Только через Жуковского он надеялся получать средства, необходимые для жизни за границей, и, нисколько не сомневаясь в правильности своих действий, сближается с благодушным поэтом.
Кто наблюдал, как страдают такие больные, как всецело они заняты своей болезнью, как они стремятся освободиться от своих страданий, тот не удивится, что больному даже не придет в голову вопрос о корректности такого способа добывания средств. Больного ничто, или почти ничто, не интересует, кроме него самого, тяжко страдающего; кто ему полезен, кто облегчает его страдания, тот хорош, добродетелен; все остальное для него безразлично. Больному жизнь так тяжела, так хочется выздороветь, что все средства к облегчению страданий кажутся не только дозволенными, но даже вполне нравственными. Всякий опытный врач наблюдал больных, людей благородных, униженно вымаливающих подачки, разоряющих на поездки в курорты своих близких. Разве можно обвинять в эгоизме этих несчастных, невыносимые страдания которых заставляют совершенно забывать об интересах самых дорогих им лиц. Именно нервные страдания так мучительны, что больные всецело забывают обо всех и обо всем.
Вполне понятно, что многострадальный поэт дорожил дружбой Жуковского, благодаря протекции которого мог жить там, где, по его мнению, болезнь протекала относительно благоприятно. Белинский, страдавший чахоткой, не мог понимать больного Гоголя и потому вполне искренне высказал свое обвинение, но многострадальный поэт столь же искренне считал прекрасным тот строй жизни, при котором он мог получать пособие на лечение.
Может быть, Гоголь был искренне благодарен Жуковскому; ведь бывают некоторые нервные больные, привязанные к врачу, облегчающему их страдания; но несомненно, что он никогда не находился под влиянием Жуковского, и даже благодушный поэт не мог хотя сколько-нибудь воздействовать на набожность Гоголя своей искренней религиозностью. Наверное, Жуковский неоднократно беседовал с Гоголем о религии, но религиозные воззрения Жуковского всегда были совершенно чужды Гоголю.
Необходимо отметить, что Гоголь вообще всегда пользовался дружбой Жуковского, между ними не было серьезных размолвок, что свидетельствует о необычайном понимании людей Гоголем и, конечно, ничуть не доказывает, что он был здоров. Некоторые больные умеют очаровывать не только своих сотоварищей и лиц, за ними ухаживающих, но и опытных психиатров; почти все душевнобольные иначе себя держат с директором больницы, чем с ординаторами. Некоторые с поразительной настойчивостью и ловкостью стремятся получить облегчение от своих страданий; я помню больного, страдавшего ипохондрическим бредом, на выпрошенные гроши добравшегося до Юрьева, чтобы лечиться тут от сифилиса, которым он считал себя больным.
Гоголь сталкивался в жизни со многими выдающимися людьми и, конечно, вследствие своей известности мог завязать знакомство со всеми лучшими людьми своего времени. С некоторыми выдающимися деятелями Гоголь ограничился лишь самым поверхностным знакомством, например с Лермонтовым, Грановским, Ю. Самариным; очевидно, что Гоголь вовсе не нашел нужным поближе сойтись и с великим поэтом, и с гражданином-ученым. Гоголь не мог сблизиться с Белинским и А. И. Тургеневым, потому что эти светлые личности ему не нравились.   Особенно  поразительно,  что  Гоголь  не  оценил
нравственной красоты Белинского и даже мог допустить, что "Белинский неверный человек". В 1841 г. Гоголь смотрел на Белинского настолько сверху вниз, что даже не удостоил его ответом. А. И. Тургенев, по отзыву Гоголя, "несет дичь"; понятно, что знакомство с таким лицом нежелательно, и Гоголь его "видел раз и в другой мельком..." (письмо к Языкову от 12.II 1845). Необходимо заметить, что А. И. Тургенев был другом Жуковского и на двадцать четыре года старше Гоголя.
С Герценом Гоголь не нашел нужным знакомиться, а к Бакунину относился враждебно, даже не зная его лично.
Вообще, Гоголь систематически уклонялся не только от дружбы, но даже от сближения с лучшими людьми своего времени, и только С. Т. Аксакову удалось часто видаться с Гоголем, поддерживать добрые отношения. Близкие отношения между Аксаковым и Гоголем установились всецело благодаря крайнему благодушию и восторженности этой прекрасной и даровитой семьи; все они любили Гоголя как великого поэта, крайне радушно его принимали, а С. Т. занимал для него деньги. Сам Гоголь не был расположен к Аксаковым и только позволял себя любить и "лелеять". Смирновой он писал про Аксаковых: "Хотя я очень уважал старика и добрую жену его за их доброту, любил их сына Константина за его юношеское увлечение, рожденное от чистого источника, несмотря на неумеренное, излишнее выражение его, но я всегда, однако ж, держал себя вдали от них. Бывая у них, я почти никогда не говорил ничего о себе... Я видел с самого начала, что они способны залюбить не на живот, а на смерть... Словом, я бежал от их любви, ощущая в ней что-то приторное; я видел, что они способны смотреть распаленными глазами на предмет любви своей". Так писал Смирновой Гоголь от 20.V 1847 г., а 10.VI 1847-го уверял С. Т. Аксакова в своем к нему расположении, просил его о милосердии; можно думать, что Гоголь все же ценил расположение к себе семьи Аксаковых, хотел сохранить знакомство с этой семьей, где его принимали крайне радушно, где он всегда мог проводить время, окруженный своими почитателями. Гоголь крайне высокомерно относился к Аксаковым; уважал стариков за доброту и любил К. С. Аксакова как своего восторженного поклонника, а потому ни о каком влиянии Аксаковых на Гоголя и речи быть не может. Гоголь даже не удостаивал Аксаковых серьезным разговором, видел в них благодушных поклонников, и никогда мнения и взгляды Аксаковых не интересовали его. Он пользовался их услугами, но вообще они так мало значили в его жизни, что "об Аксаковых, как вы можете себе припомнить, я даже и не говорил вам никогда" (то же письмо к Смирновой).
Сравнительно большое значение в жизни Гоголя имело его знакомство с Погодиным; в первые годы это знакомство походило даже на дружбу: Гоголь делился с Погодиным мыслями, сообщал ему свои планы, но уже очень скоро выяснилось, что Погодин очутился в невыгодном положении. Гоголь пользовался услугами Погодина, занимал у него деньги, подолгу жил у него в доме, и даже с матерью и сестрами. Погодин, уверенный, что Гоголь отблагодарит его за все эти услуги и даст ему статьи для "Москвитянина", долго оказывал услуги Гоголю, но наконец обиделся, и отношения "друзей" попортились. Хотя психиатра и не может интересовать, по чьей вине "друзья" рассорились, но все же нелишне заметить, что "дружба" Погодина была очень выгодна Гоголю; "дружба" Гоголя была весьма невыгодна и в материальном, и нравственном отношениях Погодину. Едва ли можно говорить о влиянии Погодина на Гоголя, о каких-либо общих умственных и художественных интересах.  Гоголь,  очевидно,  прекрасно понимал Погодина,  извлекал все выгоды из  "дружбы"  с ним, никогда не считал Погодина себе равным и не находил нужным чем-либо отблагодарить Погодина за оказанные услуги. Гоголь смотрел на Погодина сверху вниз, причем так мало обращал на него внимания как на человека, что, окончательно с ним поссорившись, жил в его доме и даже праздновал в его саду свои именины. Само собой разумеется, что отношения изменились не вследствие каких-либо теоретических разногласий; вообще, убеждения и взгляды не играли тут никакой роли; Гоголь хотел как можно выгоднее издать свои произведения, а Погодин хотел, и с некоторым правом, чтобы Гоголь сотрудничал в "Москвитянине". Гоголь 28.ХII 1844 г. вполне откровенно писал Смирновой: "Жертвовать мне временем и трудами своими для поддержания их любимых идей было невозможно, потому что я, во-первых, не вполне разделял их, во-вторых, мне нужно было чем-нибудь поддерживать бедное свое существование, и я не мог жертвовать им моими статьями, помещая их к ним в журналы, но должен был их напечатать отдельно, как новые и свежие, чтобы иметь доход".
Так как Гоголь не хотел чем-либо жертвовать для Погодина, то этот весьма расчетливый, обремененный семьей, знавший нужду историк, чтобы хотя чем-либо вознаградить себя за принесенные "жертвы", украсил свой журнал портретом Гоголя, не испросив на то разрешения великого сатирика. Гоголь так разобиделся, что является даже сомнение относительно истинной причины такой обидчивости. Гоголь не только нецензурно изругал Погодина в частном письме, но и в "Выбранных местах..." троекратно бранит его. Когда Гоголю указали на неприличие его поведения по отношению к Погодину, он обещал печатно отозваться хорошо о Погодине, но обещания, конечно, не исполнил, хотя времени для этого было очень много. Делает честь благодушию Погодина его дальнейшее отношение к Гоголю, но не подлежит сомнению, что никогда под влиянием Погодина Гоголь не находился, хотя и пользовался его услугами.
Отношения Гоголя к Плетневу и Шевыреву крайне просты и ясны; со свойственным ему знанием людей великий сатирик понял, что эти лица прекрасно будут исполнять его поручения, и потому поручил Плетневу ведение своих дел в Петербурге, а Шевыреву — в Москве. Гоголь обнаружил удивительное знание людей, поручив свои дела в Петербурге Плетневу, а в Москве Шевыреву, и лучшего выбора сделать было нельзя. Благодушие Плетнева и крайняя аккуратность Шевырева были очень полезны Гоголю, который смотрел свысока на обоих своих "друзей". Когда Плетнев, на правах старого покровителя Гоголя, позволил себе указать ему на недостаток его образования, Гоголь очень желчно отозвался о благодушном Плетневе в письме к Смирновой. Хотя в 1847 г. Гоголь в письме к Смирновой (от 20 .VI 1847) и хорошо отзывался о Шевыреве ("в нем зреет много добра для России"), но по приезде в Москву так обращался с ним, что бедный Шевырев даже жаловался Бергу. Вина Шевырева состояла в том, что он, хотя и весьма мягко, позволил себе возражать Гоголю, не соглашался с ним и потому не мог рассчитывать даже на простую вежливость со стороны Гоголя. Шевырев очень долго исполнял его поручения, оказывал, и притом вполне бескорыстно, много услуг Гоголю, который поэтому и удостаивал его своими письмами; наивный Шевырев считал себя даже "другом" великого сатирика, решительно не понимал отношения к себе Гоголя. По возвращении в Россию Гоголь уже не находил нужным скрывать враждебного отношения к Шевыреву и удостаивал его лишь весьма краткими "аудиенциями".
Если бы Шевырев знал, как враждебно относятся лица с параноическим характером ко всем, кто осмеливается им возражать,  он не жаловался бы Бергу на грубое обращение Гоголя: другого и быть не могло.
Плетнев и Шевырев не могли иметь влияния на Гоголя, который на обоих смотрел сверху вниз и, конечно, с полным правом; также они и по своему возрасту, и по своему характеру и развитию не могли подпасть влиянию Гоголя, и потому отношения всегда оставались, в сущности, деловыми; Плетнев и Шевырев много оказали услуг великому сатирику, были ему очень полезны, и уже за одно это имеют право на нашу благодарность. Благодушие Плетнева и Шевырева по отношению к Гоголю было очень велико, что, конечно, объясняется их горячей любовью к искусству; едва ли они не понимали, что вся их "дружба" с великим сатириком состоит в исполнении его поручений. Если и можно допустить, что Шевырев гордился "дружбой" со знаменитым поэтом, то несомненно, что Плетнев помогал Гоголю и исполнял его поручения без какого-либо эгоистического мотива.
Таким же исполнителем поручений Гоголя был Прокопович; но при всем своем уважении к великому поэту Прокопович не мог вынести деспотизма Гоголя, и отношения между ними не могли быть прочными. Прокопович, сколько можно судить по имеющимся сведениям, живо чувствовал свое человеческое достоинство и потому не мог поддерживать "дружественных" отношений с Гоголем, третировавшим своего друга без всякой церемонии. Прокопович, желавший быть полезным великому сатирику, охотно принял поручение Гоголя относительно издания "Мертвых душ"; по неопытности Прокопович был обманут, и Гоголь очень бесцеремонно требовал от него отчета, поручил над ним контроль Шевыреву. К счастью Прокоповича, он получил маленькое наследство и мог уплатить Гоголю убытки, причиненные контрафакцией. Гоголь не хотел брать этих денег: ведь Прокопович не был виноват в том, что его обокрали; деньги эти Гоголь назначил на пособие студентам, но сколько денег было роздано студентам, это остается неизвестным. Плетнев говорил Гроту: "Гоголя пожертвование есть фантазия", впрочем, это не имеет значения в глазах психиатра. Важно лишь то, что Прокопович, при всей любви и уважении к Гоголю, не мог поддерживать с ним дружеских отношений.
Среди лиц, которых поучал Гоголь, двое были писатели — Языков и Анненков — и один художник. Собственно, их занятия не имели большого значения в отношениях к Гоголю; сближение или дружба этих лиц с великим сатириком состояли в том, что Гоголь считал их своими преданными учениками и в беседах и в письмах поучал их, давал советы, делился сокровенными мыслями.
Шенрок говорит вполне верно, что "дружба их (Гоголя и Языкова) не имела, в сущности, той глубокой и прочной основы, которая может заключаться единственно в сходстве характеров и убеждений". Языков понимал недостатки Гоголя и писал своей невестке: "Гоголь до невероятности раздражителен и самолюбив как-то болезненно; хотя в нем это не заметно с первого взгляда, но тем хуже для него". Больной Языков крайне тяготился опекой Гоголя во время их совместной жизни в Риме. Сам Гоголь весьма мало интересовался бедным Языковым и, когда в Рим приехала Смирнова, забросил больного поэта. Языков, по-видимому, с большим удовольствием покинул Рим и расстался с Гоголем. Тяжкобольному Языкову жилось очень дурно, и письма Гоголя, наполненные наставлениями и советами, все же могли доставлять ему некоторое утешение или, по крайней мере, развлечение. Больной Языков не имел достаточно энергии, чтобы возражать Гоголю, но и ничуть не соглашался со своим корреспондентом. Конечно, Языкову были приятны похвалы Гоголя его стихотворениям, а Гоголь не скупился на похвалы и писал Языкову в начале февраля 1845 г.: "Сам Бог внушил тебе прекрасные и чудные стихи "К не нашим". Душа твоя была орган, а бряцали по нем другие персты. Они еще лучше самого "Землетрясенья" и сильней всего, что у нас было писано доселе на Руси". Понятно, что больной поэт радовался таким похвалам и терпеливо перечитывал письма, переполненные наставлениями и советами. Не думаю, чтобы в 1845-м Гоголь не понимал ценности этих стихотворений, а потому эта удивительная похвала или, правильнее говоря, лесть может нам объяснить, как и чем он достигал власти над людьми ему нужными. Если Гоголь Языкову, человеку просвещенному, льстил так грубо, то едва ли он особенно стеснялся со своими учениками, менее даровитыми, чем Языков, и понятно, что лица, которым он так льстил, терпеливо выслушивали наставления, исполняли поручения и т. п. Несомненно, что при такой неискренности отношений дружбы между Гоголем и Языковым быть не могло, и можно вполне поверить Гоголю, когда он писал матери (25.I 1847), что он "принял эту весть (о смерти Языкова. — Ред.) покойно и, зная, что этот человек, за небесную душу свою, удостоен небесного блаженства, стараюсь от всех сил, чтобы и меня удостоил Бог быть с ним вместе, а потому молю Его ежеминутно, чтобы продлил сколько возможно подолее жизнь мою, дабы я в силах был наделать много добрых дел и удостоиться, подобно ему, небесного блаженства". Такого удивительного оправдания высокими целями естественного желания жить подольше я ни у кого не читал; смерть "друга" даже оказалась полезной, так как дала повод еще настойчивее добиваться "продления жизни".
Анненков, при всем своем поклонении Гоголю, как человек прекрасно образованный и умный, не мог находиться под влиянием Гоголя; действительно, только болезнью Гоголя можно объяснить, что великий сатирик не мог иметь благотворного влияния на своих образованных поклонников. Анненков почтительно относился к Гоголю, исполнял его поручения, выслушивал его наставления, но не поддавался влиянию Гоголя. Шенрок даже упрекает Анненкова в излишней уступчивости по отношению к Гоголю. Надо полагать, что такое неполучение отпора своим больным идеям могло только утверждать Гоголя в уверенности, будто он в самом деле находится на истинной дороге. Уже значительно позднее Анненков решался иногда несколько смелее выразить свои взгляды, но тогда он получал от Гоголя такие письма, которые выдавали закоренелость его заблуждения (IV. 7). Если бы Анненков осмелился возражать Гоголю, то "дружба" их тотчас же прекратилась бы, как, например, с В. Боткиным, так самоотверженно ухаживавшим за больным поэтом в 1840 г. Дружба Гоголя с Анненковым действительно крайне интересна в психологическом отношении, так как показывает, как может ослеплять даже умного и трезвого человека поклонение. Анненков, однако, при всем своем поклонении Гоголю не поддавался его влиянию; и в самом деле, разве мог здоровый человек усвоить мировоззрение больного, смотреть его глазами на мир? Анненков долго не понимал, что его кумир — человек больной, но наконец, хотя и очень поздно, должен был признать, что с Гоголем "свершился важный переворот в его существовании". Гоголь считал Анненкова настолько преданным себе, что даже в 1846 г., встретив его в Бамберге, советовал ему зимой приехать в Неаполь, чтобы выслушать там поучения Гоголя. Когда Гоголь убедился, что Анненков не желает выслушивать поучений, существование Анненкова перестало его интересовать. Анненков сообщает весьма ценное сведение о состоянии Гоголя в 1846 г.: "Я вам говорю — приезжайте в Неаполь... Я открою тогда секрет, за который вы будете меня благодарить... Кто знает, где застанет человека новая жизнь". Анненков обладал трезвым умом и потому не очень заинтересовался "секретом", критически отнесся к "Выбранным местам...", и, конечно, Гоголь прекратил с ним отношения. Анненков никогда не был особенно близок к Гоголю; великий сатирик в Петербурге принимал поклонение восторженного юноши (Анненков был на 4 года моложе Гоголя), а в Риме Анненков переписывал "Мертвые души", иногда гулял с Гоголем, причем Гоголь был с ним так скрытен, что Анненков не решался спросить великого сатирика, почему он проводит "иногда добрую часть ночи, дремля на диване и не ложась в постель"1.
Бесспорно, что самым преданным поклонником Гоголя был Иванов; об их взаимных отношениях было писано много, но едва ли нам точно известны истинные отношения между двумя великими художниками. Для понимания этих отношений необходимо точнее знать, когда развилась и как проявлялась душевная болезнь Иванова. О болезни Иванова, загубившей его талант, нам известно очень, очень мало, а ведь этой болезнью и объясняется незаконченность художественной деятельности этого даровитого, а может быть, и гениального живописца. И. С. Тургенев в своем кратком воспоминании об Иванове со свойственной ему объективностью описывает тяжелое душевное расстройство Иванова2. Бедный художник высказывал В. П. Боткину и Тургеневу вполне определенные идеи бреда преследования; он уверял, что лакеи в ресторанах подкуплены, чтобы его отравить. К сожалению, ни В. П. Боткин, ни И. С. Тургенев не придали серьезного значения словам Иванова. Интересно, что такой умный человек, как Тургенев, мог допускать самое невероятное, лучше сказать, нелепое объяснение бреда Иванова: "Бедный отшельник! Двадцатилетнее одиночество не обошлось ему даром". Тяжкая болезнь Иванова, конечно, развилась много лет ранее 1857 г. и должна была влиять на всю его жизнь и деятельность; вследствие болезни Иванов был "бедный отшельник"; вследствие болезни он был обречен на "двадцатилетнее одиночество", болезнь помешала ему работать, сблизила с Гоголем, сделала его безответным поклонником великого сатирика.
________________________
1 Анненков. Критические очерки и воспоминания. Т. 1. С. 238.
2 Поездка в Альбано и Фраскати. Т. 1.

Душевной болезнью Иванова объясняется, что он находился под влиянием Гоголя; из всех друзей Гоголя только один Иванов подпал его влиянию, конечно понимая это слово в серьезном значении. Только одного Иванова можно считать учеником, последователем Гоголя, хотя, конечно, и Иванов наконец освободился от этого влияния. Тут нет надобности выяснять, были ли для Иванова полезны влияние и учительство Гоголя. Великий сатирик, по словам Стасова, "в 40-х годах понимал Иванова едва ли еще не менее того, чем в 30-х годах Брюллова", но был расположен к этому преданному поклоннику. Вообще, лица с параноическим характером благосклонны только к своим поклонникам, а Иванов благоговел перед Гоголем; симпатия к деятельности Иванова едва ли играла большую роль в дружбе Гоголя к Иванову уже потому, что Гоголь вообще мало понимал живопись, мало ею интересовался. Трудно допустить, что тот, кто восторгался Помпеей, мог восхищаться произведением Иванова.
Гоголь относился благосклонно только к тем нашим художникам, которые были к нему почтительны; степень благосклонности вполне соответствовала степени почтительности, то есть наибольшей благосклонностью пользовался Иванов, затем Иордан и, наконец, Моллер; различие в даровании и направлении тут не играло роли. Иордан вообще недолюбливал Гоголя, правильно ценил несимпатичные черты его характера, но держал себя по отношению к нему так почтительно, что в завещании Гоголь рекомендовал покупать известную гравюру Иордана.
Иванов, несмотря на всю свою кротость и благоговение, должен был оборвать свои дружеские отношения к Гоголю и освободился из-под его влияния. Вообще, насколько можно судить по письмам Гоголя к Иванову, художественные интересы играли самую ничтожную роль в их отношениях; Гоголь в письмах дает поручения Иванову, обсуждает деловые вопросы; часто в письмах видна симпатия к этому крупному художнику. Из всех друзей Гоголя, может быть, наибольшей симпатией великого сатирика пользовался именно Иванов; по крайней мере, к такому выводу приводит изучение писем Гоголя. Никто из друзей Гоголя так не благоговел перед ним, никто не относился к нему с такой беспредельной почтительностью, как Иванов, страдавший бредовым помешательством. Для психиатра и, я думаю, также для психолога крайне интересна эта дружба двух гениальных больных русских художников, долго живших вдали от родины.
Данилевский был дружен с Гоголем, пока болезнь не лишила гениального поэта способности любить кого-либо. Данилевский был единственным другом Гоголя; только одного Данилевского Гоголь любил как человека; Данилевский не был поклонником и учеником Гоголя, хотя и ценил его произведения. Насколько теперь мы можем судить о Данилевском, это был благородный, неглупый, крайне приятный в обществе человек, живо чувствовавший свое человеческое достоинство. Право, несправедливо обвинять Нежинскую гимназию, давшую нам таких образованных и полезных деятелей, как Базили, Данилевский и Прокопович. Гоголь откровенен в своих письмах к Данилевскому более, чем в письмах к другим лицам; несомненно, что общество Данилевского доставляло удовольствие великому сатирику, любившему вместе со своим школьным другом приносить "жертвы" в "храмах". В 1843 г. дружба охладевает, и уже прежней дружественной откровенности более нет. Данилевский, ясно понимавший превосходство своего знаменитого друга, однако не мог выносить его крайне высокомерного к себе отношения; общих интересов между больным поэтом и вполне здоровым Данилевским уже не было. Гоголь поздравил своего бывшего приятеля с женитьбой, давал поручения и советы; но когда Данилевский обратился к Гоголю с просьбой помочь ему своей протекцией, великий сатирик вместо помощи снабдил его советами и нравоучениями, не имевшими цены в глазах Данилевского. Конечно, теперь нельзя решить с уверенностью, не мог или не хотел Гоголь помочь своему бывшему другу; но более вероятно, что не хотел, так как по своим отношениям к Смирновым, Капнисту, Россету мог бы быть полезен Данилевскому, занимавшему весьма скромную и неприятную должность инспектора пансиона при Киевской гимназии. Дела Данилевского были очень плохи, и он имел право на более широкую деятельность, что и доказал тем, что дослужился до сравнительно важной должности. Гоголь вообще мало интересовался своим бывшим приятелем, в 1848 г. был бесцеремонным с Данилевским и даже сделал ему крупную неприятность: не только в деревне, но и в Киеве Гоголь не удостоил своим разговором общество, собравшееся к Данилевскому, чтобы познакомиться с Гоголем (Шенрок). Можно себе представить, как было обидно такое пренебрежение бывшему "другу" и его жене; в провинциальном обществе такое пренебрежение могло оказаться неблагоприятным для общественного положения Данилевского.
Шенрок старается доказать, что Гоголь вообще любил Данилевского, оказывал ему услуги; действительно, Гоголь дал Данилевскому раз взаймы денег, когда Данилевского обманул в Париже какой-то мошенник, но, ввиду состоятельности Данилевского, этот небольшой заем, в сущности, ничтожная услуга; даже малознакомому лицу оказывают такие услуги на чужбине. Данилевский выручил из беды мать Гоголя, дав ей взаймы денег, когда сам был в весьма затруднительном положении. Если бы Гоголь хотя сколько-нибудь любил Данилевского после 1843 г., он бы был любезен в его доме, похлопотал бы о хорошем для него месте: мы знаем, что Гоголь умел добиваться того, чего хотел.
Во всяком случае, необходимо отметить, что Гоголь не имел влияния на духовное развитие Данилевского, хотя Данилевский был человек просвещенный и восприимчивый, жаждавший света и деятельности. Конечно, в глубокой старости Данилевский с умилением рассказывал Шенроку о своей дружбе с Гоголем, но кто же не дорожит воспоминаниями молодости; однако и Шенроку не удалось узнать чего-либо относительно Гоголя у Данилевского — так Гоголь был скрытен со своим "другом". Данилевский даже не мог определить, когда и как развился "мистицизм" Гоголя.
Охладев к Данилевскому, Гоголь сошелся со Смирновой, которую можно считать его самым близким другом в последний период жизни. Гоголь в письмах к Смирновой так же откровенен, как прежде был с Данилевским; дружба со Смирновой даже более глубока, чем с Данилевским, так как у них больше общих интересов.
Отношения Смирновой к Гоголю не вполне понятны, потому что личность Смирновой навсегда останется неразгаданной. О записках Смирновой в Энциклопедическом словаре Брокгауза — Эфрона (т. 60, с. 531) сказано: "Все эти лица ведут между собой довольно бессвязные разговоры, через которые красной нитью проходит стремление выставить в лучшем свете автора записок... Записки переполнены анахронизмами и малодостоверными фактами". Чтение этих записок производит, по крайней мере на меня, прямо удручающее впечатление своей сочиненностью и фальшивостью. Автор статьи о Смирновой в словаре делает предположение: "По-видимому, при издании записок имелись какие-то письменные материалы самой С, но они были подвергнуты сильной переработке (по всей вероятности, дочерью С. Ольгой, умершей в 1890-х гг.)". Но едва ли такое предположение основательно; во-первых, зачем дочери было так "сочинять" от имени матери, а во-вторых, так "сочинять" может далеко не всякий, и более вероятно, что сама Смирнова выставляла себя "в лучшем свете". Записки Смирновой, а также и весьма сбивчивые и неполные о ней сведения дают мне право предполагать, что эта богато одаренная дама страдала истерией, чем объясняются ее "сочинительство" и неустойчивость. Родственник одного друга Смирновой говорил мне, что нервные расстройства по временам достигали у нее "до степени полного сумасшествия". Более точно и подробно, в чем состояли припадки психической болезни, как часто они повторялись и как были продолжительны, я узнать не мог.
Для меня неясны мотивы ее сближения с Гоголем; возможно, что ей просто льстило сближение со знаменитым сатириком, было приятно считаться другом великого поэта; по своей отзывчивости и восприимчивости, а истерички крайне отзывчивы и восприимчивы, она быстро поняла, как нужно держать себя с Гоголем, чтобы пользоваться его дружбой. Возможно, что и вследствие скуки, и вследствие болезненного состояния, а Смирнова хворала нервами в период сближения с Гоголем, она заинтересовалась набожностью и новою моралью, конечно лишь поверхностно и на короткое время, так как была очень умна для того, чтобы серьезно и надолго увлечься этим больным миропониманием. Возможно, что, как увлекающаяся дама, она не сразу поняла, что гениальный поэт слаб как моралист, и потому верила всякому слову автора "Мертвых душ", полагая, что все, что он говорил, так же гениально, как его художественные произведения. Вообще, ввиду бесспорной склонности Смирновой "сочинять", мы не можем решить, насколько искренна была ее дружба с Гоголем.
Впрочем, для нас и не имеет большого значения, как относилась к Гоголю Смирнова, важно лишь то, что Гоголь ее считал вполне ему преданной ученицей и поклонницей. Необходимо отметить, что Гоголь в течение своей жизни имел лишь двух вполне преданных ему последователей — Иванова и Смирнову. Иванов несомненно страдал душевной болезнью, Смирнова, по всей вероятности, страдала истерией и, во всяком случае, была особа крайне "нервная". Оговариваюсь, что, допуская истеричность Смирновой, я этим ничуть не оспариваю ее гибкого ума и большого образования; ведь и Жанна д'Арк была истеричкой. Иванов при всем своем поклонении Гоголю не мог быть ему интересен; напротив, умная, образованная аристократка должна была очень нравиться Гоголю, конечно, не как женщина, а как преданная ему поклонница. Мы не знаем, о чем беседовал в Риме и Ницце больной Гоголь с больной Смирновой, но несомненно, что Смирнова не имела никакого влияния на Гоголя, а великий поэт почти никакого на скучающую "знатную даму". Вероятно, от болезни, а может быть, от неудачи в светской "карьере" Смирнова, по словам Шенрока, "нередко предавалась жестокой хандре" и ей нужен был собеседник. Ее маленькая дочь (Надежда Николаевна) очень тонко определила взаимные отношения матери и Гоголя. "Матушка чувствует себя больной, потому что ей не с кем вести беседу; я знаю, что в Ницце у нее постоянно бывал Гоголь и развлекал ее разговором, когда ее нервы были расстроены",— говорила она в Калуге.  Смирнова,  как особа увлекающаяся (истеричка?), подпала, правда на весьма короткое время, настолько под влияние Гоголя, что выслушивала его наставления, исполняла его требования, заучивала, по его приказанию, псалмы и т. п. Одним словом, никогда Гоголь не имел такой преданной и вполне покорной поклонницы. Имело, конечно, значение и то, что Смирнова была элегантная аристократка, имела прекрасно обставленный дом,  заботилась  о  финансах Гоголя.  Вследствие патологического высокомерия ему, бесспорно, нравилось аристократическое общество; в этом обществе он держал себя, конечно, иначе, чем среди литературных "друзей" и простых помещиков. Можно лишь удивляться легенде об "аскетизме" Гоголя, жившего на равной ноге с Вьельгорскими, Смирновыми, Толстыми и Апраксиными. Разве можно было лучше устроить "земное положение"? Ведь уж выше и богаче этих семейств и найти было нельзя. Можно, конечно, пожалеть, что вследствие болезни гениальный поэт не мог иметь более благотворного и широкого влияния. Смирнова была очень умна, прекрасно образованна, и потому влияние Гоголя на нее было весьма непродолжительно; когда за границей она жестоко хандрила, не имела никаких серьезных интересов, она могла увлечься, и даже сильно, своеобразными набожностью и моралью больного поэта, но, как скоро она вернулась в Россию, у нее появились более серьезные заботы. Придворные отношения, служба мужа, новые знакомства совершенно поглотили ее внимание, и сближение с Гоголем не оставило заметного следа в дальнейшей жизни увлекающейся   "знатной  дамы".   Гоголь  весьма  переоценивал свою власть над Смирновой; он ее считал настолько себе преданной, что от 8.Х 1846 г. писал: "Благословясь, поезжайте с Богом со мной в Иерусалим", а 9.ХI 1846 г., чтобы облегчить цензурные затруднения при издании "Выбранных мест...", почти требует, чтобы она ехала хлопотать в Петербург. "Если вы до сих пор еще в Калуге, то оставляйте все и поезжайте в Петербу<рг>. Вы теперь будете там так же нужны мне, как и самой себе. Поезжайте одни, без детей, если это хлопотливо; остановитесь прямо у Вьельгорских, они вам дадут комнатку. Нужно именно, чтобы вы были у них. Так я хочу, — скажите им; впрочем, они и сами почувствуют, что так нужно и так следует". Конечно, Смирнова не отнеслась серьезно как к первому желанию, так и ко второму. Гоголь тогда так же заблуждался относительно своего лучшего друга, как и относительно "Выбранных мест...".
Как увлекающаяся "знатная дама", Смирнова, при всем своем уме, не поняла "Выбранных мест...", за что ее, конечно, обвинять нельзя. Если бы она поняла это произведение, то Гоголь лишил бы ее своей дружбы, и потому говорить о вредном влиянии Смирновой на Гоголя нет основания. Смирнова помогала Гоголю, выхлопотала ему большое пособие у Государя, за что мы можем с благодарностью вспоминать об этой "знатной даме".
И Иванов, и Смирнова недолго находились под влиянием Гоголя; более продолжительно было влияние на Иванова, но бедный художник был более тяжело болен, чем Смирнова; очевидно, что больной, хотя и гениальный, сатирик не мог иметь глубокого влияния на кого-либо. Я, конечно, знаю, что многие великие художники не имели серьезного влияния на своих друзей, но ведь они и не желали иметь преданных учеников, а Гоголь всю жизнь стремился "поучать", проповедовать, искал почитателей, вполне ему подчиняющихся, и, конечно, если бы он был здоров, он имел бы друзей, глубоко ему преданных, жадно ловивших бы слова гениального поэта. Мы знаем, как круто изменил свои воззрения Иванов в последний период жизни; можно лишь радоваться, что Смирнова скоро освободилась из-под влияния Гоголя. Если бы Гоголь был здоров, он при своем стремлении поучать оказал бы влияние на вполне здоровых, способных и усвоить, и приложить к делу его поучения. Вследствие болезни все его поучения и наставления оказались, по меньшей мере, бесплодны: идеи "Выбранных мест..." и не могли иметь другой судьбы; едва ли и умный Вигель искренне хвалил это удивительное произведение. Только совершенно не понимая Гоголя, можно допускать, что он был влюблен в Смирнову, интересовался ею как женщиной; Гоголь никогда и ни в кого влюблен не был. Сближение со Смирновой произошло тогда, когда многострадальный поэт был настолько тяжело болен, что о любви не могло быть и речи. В Петербурге Гоголь мало заинтересовался Смирновой, и дружба между ними не установилась; насколько можно судить по письмам, Гоголь не вспоминал о Смирновой. Так же мало он заинтересовался Смирновой в 1837 г., когда они встретились в Бадене. Только в Риме в 1844 г. произошло сближение, завязались более дружественные отношения, и нам вполне понятно почему: Гоголь в то время нуждался в преданном ученике, которого мог бы поучать, который слушал бы его проповедь. Иванов не подходил для такой роли, Языков не пожелал слушать проповеди и соглашаться со взглядами Гоголя; Смирнова удовлетворяла всем требованиям больного поэта. Он не мог иметь более преданной и более отзывчивой ученицы; она не только соглашалась с Гоголем, усвоила его идеи, исполняла его требования (заучивала псалмы), но даже нашла ему других последователей (Вьельгорских). Понятно, что Гоголь вполне дружественно относился к Смирновой, был с ней откровеннее, чем с другими друзьями, желал с ней видеться, в ее доме не позволял себе капризов и странных выходок. Возможно, что Гоголь ценил элегантность и знатность Смирновой, но едва ли какое-либо влияние на него оказывала красота Смирновой; он вообще был безразличен к женской красоте и хотел жениться на А. М. Вьельгорской, которая была нехороша собою. Смирнова познакомила Гоголя с Вьельгорскими и помогла ему завязать знакомства в высшем свете. Однако только И. М. Толстого можно считать "другом" Гоголя; как относился Гоголь к Толстому, для меня не совсем ясно; может быть, Гоголь лишь постольку интересовался Толстым,  поскольку тот слушал  наставления Гоголя, был ему полезен. Едва ли Гоголь смотрел на Толстого как на равного и ценил высоко его ум.
Я считаю совершенно неправильным мнение о большом и вредном влиянии на Гоголя о. Матфея Константиновского; этот почтенный священник не имел и не мог иметь влияния на Гоголя, вообще никогда не подпадавшего чужому влиянию. Уже 15.VII 1845 г. Гоголь просил Смирнову: "Отправьте молебен о моем выздоровлении попросите помолиться обо мне того из служителей Божиих, чьи молитвы доступнее и действительнее". Смирновой не удалось найти священника, молитвы которого «действительнее»; Гогольхворал по-прежнему и сам искал такого священника в надежде выздоровления. Толстой указал ему на известного благочестием о. Матфея, и Гоголь, полагая, что он нашел священника, молитвы которого «доступнее и действительнее», вступает в переписку с о. Матфеем; 12.XII 1847 г. он посылает ему 50 руб. для раздачи «беднейших, какие вам встретятся, прося их, чтобы помолились они о здоровье душевном и телесном того, который от искреннего желания помочь дал им эти деньги… 25 рублей назначено на три молебна о моем путешествии и благополучном возвращении в Россию, которые умоляю вас отслужить в продолжение Великого поста и после Пасхи, как вам удобнее». Скоро, однако, Гоголь мог убедиться, что молитвы о. Матфея не «действительнее» молитв тех, кого он раньше просил за себя молиться: здоровье не улучшалось, и потому ни особого доверия, ни особого почтения к о. Матфею он питать не мог. Что о. Матфей никакого влияния на Гоголя не имел, доказывается с очевидностью тем, что никакого изменения в образе жизни, поведении и занятиях Гоголя после сближения с о. Матфеем не последовало. Гоголь после сближения с о.Матфеем жил совершенно так же, как и раньше, т.е. с полным комфортом, работал над «Мертвыми душами», читал актерам «Ревизора» и т.п. Едва ли о. Матфей одобрял то  высокомерие, с каким Гоголь держал себя, не советовал ему быть внимательнее к родным и знакомым. Правда, Гоголь заезжал в Оптину Пустынь, но ведь всякий мало-мальски религиозный человек посещает монастыри; и в Оптиной Пустыни Гоголь искал монахов, молитвы которых «доступнее и действительнее». О. Матфей не мог иметь влияния на Гоголя, во-первых, потому, что не помог многострадальному поэту, во-вторых, потому, что насколько нам известно о почтенном о. Матфее, он заботился о спасении души, а больной поэт о своем здоровье. Как истинно религиозный человек, о. Матфей преследовал совсем не те цели, понимая религию совсем не так, как больной поэт. Мы, конечно, не знаем с точностью, чему поучал Гоголя о.Матфей, но все, что нам известно об этом священнике, дает нам право думать, что он был религиозный человек, и потому его влияние должно было быть благотворно. К сожалению, больной поэт уже не мог находить утешения и поддержки в религии, и потому поучения о. Матфея не приносили ему ни утешения, ни поддержки и даже его расстраивали. В этом мы не можем  обвинять о. Матфея; возможно, что он, как человек малообразованный, мало понимал Гоголя, но ведь религиозного утешения не мог дать поэту ни один священник, ни один монах, и Гоголь напрасно искал священников, «чьи молитвы доступнее и действеннее». Едва ли требования  о. Матфея были крайне строги и неразумны; по крайней мере, его друг А. Толстой во время болезни Гоголя держал себя как истинно религиозный человек. Этот добрый друг Гоголя не только приглашал к нему врачей и употреблял все средства, чтобы больной кушал, но  прекратил у себя богослужения, чтобы не обременять Гоголя хождением по лестнице, утешал Гоголя, когда тот скорбел о сожжении рукописей. Ни о каком изуверстве тут и речи бытьне может, и потому странно говорить о вредном влиянии о. Матфея на Гоголя, когда даже на Толстого такого влияния не было. Если бы о. Матфей имел влияние на Гоголя, многострадальный поэт меньше бы страдал в последние годы своей жизни, был бы скромнее и добрее, не мучился бы страхом загробной жизни. Я наблюдал влияние на больных лютеран фанатичных проповедников; оно всегда бывает крайне непродолжительно и поверхностно; сначала обычно бывает увлечение и даже полное подчинение, но так как фанатики стремятся спасти душу, а больной желает выздороветь, то скоро наступает разочарование.
Я не берусь решать, почему Гоголь уже с первых шагов своей художественной деятельности был окружен друзьями и почитателями, пользовался вниманием представителей высшего общества. Ни один из наших художников не имел так много почитателей и друзей в разных общественных кругах, как Гоголь. Если такое почитание его как художника и человека свидетельствует о высоком развитии общества, о его отзывчивости, то, конечно, мы можем только радоваться, что в то время было так много лиц, умевших ценить гениальность нашего великого сатирика.
Об отношениях Гоголя к матери и сестрам, по моему мнению, говорить нет надобности уже потому, что такие интимные отношения никогда не могут быть нам известны. Вообще судить о родственных отношениях, не зная всех подробностей, едва ли возможно, да едва ли и нужно, и даже удобно. Это чисто частная жизнь, которой лучше не касаться. Притом эти отношения не имеют большого значения с точки зрения психиатра; есть вполне здоровые люди, не любящие своих родных, также есть душевнобольные, привязанные к своей семье. Поэтому я не буду касаться родственных отношений нашего великого поэта.

XI

Последние дни жизни многострадального поэта описаны так неясно и сбивчиво, что нам совершенно неизвестно, отчего, собственно, умер Гоголь. Поэтому о болезни, сведшей в могилу нашего гениального сатирика, мы не можем сказать ничего определенного; да, в сущности, никакого особого значения ни для уяснения личности и деятельности Гоголя, ни в медицинском отношении сам по себе вопрос, от какой болезни умер Гоголь, конечно, не имеет. Однако необходимо сказать несколько слов и о последней болезни Гоголя для выяснения некоторых недоразумений и неправильных взглядов.
В последнем периоде своей жизни Гоголь, по-видимому, не перенес острых заболеваний; общий распад физических и душевных сил прогрессировал медленно и непрерывно, но толчков или обострений в течении болезни не было. По крайней мере, никто из друзей Гоголя не заметил каких-либо резких колебаний в течении болезни. Зимой он чувствовал себя хуже, летом несколько лучше; хотя Гоголь неоднократно утверждал, что для его организма необходимо "ненатопленное тепло", прогулки "на благотворенном воздухе", однако такой зябкости, как в 1845 г., не было. Вообще, поскольку можно судить по его письмам, каких-либо значительных обострений или ухудшений у Гоголя за эти годы не было. Так как Гоголь чувствовал себя нехорошо в течение двух зим, проведенных в Москве, зиму 1850/51 г. он провел в Одессе, последнюю же зиму своей жизни проводил в Москве, так как вследствие уже значительного ослабления воли остался в этом городе. Знакомые Гоголя передают, что эту зиму Гоголь выглядел хорошо и даже был весел; действительно, в феврале 1852 г., за девять дней до Масленой, он "в следующее воскресенье" собирался у Кушелева слушать малороссийские песни. Доктор Тарасенков уверяет даже, что за месяц до смерти Гоголь "был цветущего здоровья, бодр, свеж, крепок" (Шенрок). Но едва ли мы можем верить заявлению Тарасенкова; он или плохо наблюдал, или позабыл виденное, и потому вообще его воспоминания не могут считаться очень точными. Отчаянное письмо к матери, писанное в конце 1851 г., а также и письмо от 2.II 1852 г. ясно свидетельствуют, что Гоголь не был "бодр, свеж и крепок". В этом письме он уже просит молиться о его выздоровлении "соединенно, во взаимной между собою любви, крепкой, крепкой, без которой не приемлется от нас молитва. Еще раз обнимаю вас и прошу вас сильно, сильно обо мне молиться". Что Гоголь в феврале 1852 г. совсем не был "бодр, свеж и крепок", можно судить и по следующему обстоятельству: в первых числах февраля приезжал в Москву о. Матфей и поучал Гоголя, причем так перепугал его Страшным судом, что несчастный поэт прервал его речь словами: "Довольно, оставьте меня! не могу более слушать! слишком страшно". 6.II 1852 г. Гоголь письменно извинился перед о. Матфеем. Он уже давно боялся смерти и ада, и Арнольди говорит: "Все знают, как Гоголь боялся смерти и ада и как эта мысль постоянно была для него причиной невыразимых страданий". О. Матфей, конечно, и раньше многократно пугал ответственностью на Страшном суде, обличал в грехах, требовал соблюдения всех предписаний церкви. Почему же раньше поучения о. Матфея не производили такого угнетающего действия на несчастного поэта, почему именно теперь эти поучения так потрясли его, что он "не владел собой", просил прекратить истязание. С большим правом следует допустить, что в феврале Гоголь больше чем когда-либо испугался смерти и ада, потому что состояние здоровья его было хуже.
Есть сведение, что за несколько дней до смерти у Гоголя появилась течь из уха, которую некоторые врачи, по словам Тарасенкова, могут почитать имеющею связь с его последней болезнью. Однако Тарасенков, со слов Гоголя, передает, что у него была течь из уха "прежде сего за год будто бы от какой-то вещи, туда запавшей". Очень жаль, что Тарасенков, так не скупившийся на упреки товарищам, поточнее не выяснил, когда именно была течь из уха и какого она была происхождения. Если действительно течь появилась незадолго до последней болезни Гоголя, то ее, конечно, можно ставить в связь с этой болезнью, особенно если мы припомним, что Гоголь и в детстве имел течь из уха, что отец его умер от чахотки. Так как Тарасенков не выяснил нам этого весьма важного обстоятельства в последней болезни Гоголя, то все его воспоминания не разъясняют нам истории болезни.
Смерть Языковой (Хомяковой. — Ред.) угнетающе подействовала на Гоголя; повторилось то же, что наблюдал Анненков в 1841 г.; так же как и тогда, Гоголь на похороны не пришел. Он, как и многие старые люди, так страшился смерти и ада, что боялся покойников; кто не знал стариков и старух, в присутствии которых их близкие не говорят о смерти, не вспоминают об умерших друзьях. Конечно, это вызванное смертью Хомяковой волнение скоро улеглось, и Гоголь, после того как отслужил панихиду по покойнице, "сделался спокоен, как-то светел духом, почти весел". В понедельник на Масленой В. С. Аксакова заметила, что "в нем было видно несколько утомление"; Гоголь "сказал, что скоро уйдет, что должен лечь ранее, потому что чувствовал какой-то холод ночью, который его, впрочем, не беспокоил. Мы сказали: "Это нервный!" "Да, нервный", — сказал он совершенно спокойно...1 "В середу его навестили; он сказал, что не совсем хорошо себя чувствует". Это более похоже на начинающееся соматическое заболевание. Почувствовав себя хуже, Гоголь решил говеть; в четверг причащался; во время говения питался просфорой, а за обедом употреблял только несколько ложек овсяного супа на воде или капустного рассола. Причащение не успокоило Гоголя. Тарасенков точно не определяет, когда именно ездил Гоголь в Преображенскую больницу, где долго ходил взад и вперед; он долго оставался в поле, на ветру, в снегу, стоя на одном месте, и, не входя в дверь, уехал домой. Д-р Баженов считает невероятным, что Гоголь ездил с целью посоветоваться с известным юродивым Ив. Яковл. Корейшею, так как не допускает, чтобы Гоголь был "склонен к столь грубым предрассудкам". Я помню лиц далеко не столь суеверных, как Гоголь, посещавших Корейшу, просивших его молиться за них. Впрочем, не имеет значения, зачем ездил Гоголь в Преображенскую больницу, а важно, что поездка эта могла неблагоприятно повлиять на уже начавшуюся его болезнь.
В напечатанных воспоминаниях Тарасенкова2 в "ночь с пятницы на субботу" на Масленой, а в приводимой Шенроком рукописи "в один из этих дней" "Гоголь, изнеможенный, уснул ночью на диване, без постели, и с ним произошло что-то необыкновенное, загадочное: проснувшись, вдруг послал он за приходским священником, объяснив ему, что он недоволен недавним причащением, и просил его тотчас же опять причащать и соборовать его, потому что он видел себя мертвым, слышал какие-то голоса и теперь почитает себя умирающим".
____________________
1С.  Т. Аксаков. История моего знакомства с Гоголем. Русский архив. 1890. Воспоминания Веры Сергеевны Аксаковой.
2 Отечественные записки. 1856. XII. С. 408.

Этот эпизод описывается в рукописи иначе (Шенрок): "В ночь с пятницы на субботу, после говения, он молился усерднее обыкновенного и, стоя на коленях перед образом, услышал голоса, которые говорили ему, что он умрет". Берг слышал от Овера, что Гоголь говорил этому врачу: "Я уже слышал голоса". Д-р Баженов не доверяет воспоминаниям Берга и Тарасенкова, потому что они подрывают заключение д-ра Баженова о предсмертной болезни Гоголя, но мне думается, что было бы правильнее, принимая во внимание сказанное Овером и Тарасенковым, отказаться от диагноза д-ра Баженова.
Гоголя лечили лучшие врачи того времени: Варвинский, Иноземцев, Овер, Клименков, Сокологорский, Тарасенков и Эвениус.
Тарасенков описывает болезнь Гоголя так, что решительно непонятно, чем же, собственно, страдал Гоголь; этот врач первый раз увидел больного в субботу на первой неделе, а в ночь со среды на четверг (21.II) второй недели Великого поста гениальный писатель скончался. Ввиду того что Тарасенков посещал больного лишь в последние дни болезни, он и не мог сам изучить предсмертную болезнь великого поэта. Тарасенков не мог объективно наблюдать и потому, что он был крайне взволнован, за что, конечно, его нельзя упрекнуть. Жаль, что Тарасенков не сообщил нам мнения о болезни Гоголя лечивших его врачей, и едва ли можно одобрить то высокомерие, с которым он отнесся к суждениям более его сведущих товарищей; к сожалению, такое отношение явление не редкое.
Тарасенков сообщает, что последние дни своей болезни Гоголь очень мало ел; вместе со священником он кушал саго и чернослив, а накануне смерти ему давали пить бульон; следовательно, едва ли можно допускать, что Гоголь умер от истощения. Гоголь последние дни своей жизни не совершал движений, что, конечно, предохраняло его от быстрого истощения вследствие крайне недостаточного питания. Вообще странно говорить, что Гоголь, хотя очень мало, но все же кушавший, умер от голода, когда экспериментально доказано, что человек может до сорока дней оставаться без пищи.
Последние дни своей жизни Гоголь невыразимо мучился страхом смерти и ада; он страдал ужасно, с невыразимым страхом ждал смерти и даже, по всей вероятности, желал, чтобы ужасная для него минута настала скорее. Шенрок вполне верно говорит: "Психически вполне объяснимо желание поскорее подвергнуться опасности именно вследствие внушаемого его беспредельного ужаса". Действительно, некоторые больные под влиянием этого страха покушаются на самоубийство. Я живо помню то поистине неописуемое страдание, которое переживали мои пациенты, ужасно боявшиеся смерти; страх смерти — это одно из самых ужасных мучений. Гоголь не мог думать о самоубийстве, но он не желал лечиться, сопротивлялся, когда оказывали ему пособия: он хотел, чтобы его мучения кончились скорее. Как ни горячо молился несчастный Гоголь, молитвы не успокаивали его. Конечно, утешения и убеждения почтенных пастырей церкви и Толстого также не облегчали страданий Гоголя; увы, мы знаем, что слова, самые лучшие, бессильны против органических процессов, и смертельная тоска, страх смерти всецело наполняли душу поэта в последние дни его мученической жизни. Гоголь невыразимо страдал и желал, чтобы эти страдания скорее окончились; он понимал, что только смерть может окончить его мучения, и боялся смерти; можно себе представить весь ужас этого положения.
Так как, к сожалению, Тарасенков не сообщает нам истории болезни, конец которой он видел сам, не сообщает нам, что наблюдали и думали другие врачи, то мы решительно не знаем, какая, собственно, болезнь свела Гоголя в могилу. Что эта болезнь была весьма серьезная, доказывается безуспешностью лечения весьма опытных и весьма сведущих врачей; в начале болезни больного лечил Иноземцев, а потом Овер. В самом деле, крайне неосновательно допускать, что эти знаменитые врачи ничего не понимали и ничего не умели. Глубокое уважение к Гоголю, его слава — все это, конечно, побуждало этих врачей отнестись с величайшим вниманием и крайней старательностью. Неуспех всех принятых ими мер указывает на крайне тяжелую болезнь пациента, на бессилие медицины. Д-р Баженов думает, что нужно было бы принять другие меры, т. е. усиленное и даже насильственное кормление, вливание в подкожную клетчатку соляного раствора; я бы предложил и другие средства, но ведь никто не может доказать, что предлагаемые им средства действительно помогли бы больному, а потому все такие рассуждения по меньшей мере нежелательны. Врачи, лечившие Гоголя, вполне понимали, какую тяжелую ответственность взяли на себя, и пережили немало тяжелых минут; долго и много упрекали их, что они не спасли Гоголя; пора бы и перестать.
Воспоминания д-ра Тарасенкова, а отчасти и работа д-ра Баженова дали основание упрекать лечивших поэта врачей в грубо-доброжелательных насилиях над Гоголем, в том, что они "истязали его и только напрасно, но беспощадно отравляли его последние часы". Действительно, по поводу лечения Гоголя еще раз возникает вопрос, имеют ли врачи право лечить пациента, который в силу своей болезни не желает больше жить. На этот вопрос отвечать легко; наша современная мораль обязывает нас спасать человека, желающего утопиться, человека отравившегося, даже когда он не просит о спасении; тем более врачи обязаны всеми дозволенными средствами спасать душевнобольного, сопротивляющегося при лечении. Всё это всеми признано и никем не оспаривается. Но нельзя обвинять и не-врачей, упрекающих нас в "грубо-доброжелательных насилиях"; ведь невольно является вопрос: ну а если бы врачи с помощью этих насилий спасли Гоголя, — что было бы дальше? Если они не могут вылечить больного, а могут только продолжить жизнь, т. е. мучения, то они, в сущности, только мешают умереть спокойно, с наименьшей суммой страданий. Гоголю жизнь была в тягость; он хотел поскорей умереть; он приготовился к смерти; зачем было ему отравлять непрошеным лечением последние минуты многострадальной жизни? Вот посылки, из которых делается вывод — упрек врачам, и, повторяю, мне кажется, что обе стороны правы. Те, кто думает, что человек вполне может распоряжаться собой, что никто не имеет права вмешиваться в нашу личную жизнь, будут считать врачей, лечивших Гоголя, виноватыми. Те же, кто думает, что мы лишь только до известной степени независимые члены великой семьи, которой мы обязаны весьма, весьма многим и которая поэтому имеет большие права по отношению к каждому из нас, те вполне одобрят действия почтенных врачей, лечивших Гоголя.
К сожалению, сведения о последней болезни Гоголя так неполны, что мы даже не знаем, в каком именно состоянии больной поэт сжег свои рукописи. Конечно, очень трудно понять то душевное состояние, в котором Гоголь уничтожил "Мертвые души"; известно, что он неоднократно сжигал свои рукописи. Весьма возможно, что Гоголь в лучшие минуты чувствовал упадок творческих сил и был недоволен написанным; возможно, что вследствие идей греховности он считал, что для спасения души полезно уничтожить рукописи. Заслуживает доверия рассказ Тарасенкова о том, что Гоголь плакал, когда сгорели рукописи; в то время тяжкобольной поэт уже не был способен к глубоко обдуманным поступкам, в его поведении не было последовательности, а потому он то сжигает свои рукописи, то сожалеет о содеянном. Такая непоследовательность крайне характерна для того патологического состояния, которое было у Гоголя в последние годы жизни. Тарасенков сообщает, будто бы Гоголь хотел просить митрополита Филарета просмотреть его рукописи и вычеркнуть все соблазнительное, но Гоголь был болен и потому не привел в исполнение этого намерения, если такое действительно у него было. Если бы Гоголь был здоровый, крайне религиозный человек, то он для разъяснения своих сомнений обратился бы к такому высокому авторитету, каковым был Филарет.
Так как мы не знаем, когда была написана сожженная рукопись "Мертвых душ", то нам навсегда останется неизвестным, как много мы потеряли в ту печальную ночь, когда больной Гоголь сжег свою рукопись. Правда, мы имеем восторженный отзыв С. Т. Аксакова о первой главе сожженной рукописи, но ведь сам Аксаков сознается, что, когда Гоголь предложил прочесть вторую часть "Мертвых душ": "Я был совершенно уничтожен. Не радость, а страх, что я услышу что-нибудь недостойное прежнего Гоголя, так смутил меня, что я совсем растерялся". В таком настроении едва ли восторженный С. Т. Аксаков мог быть объективен. Необходимо отметить, что Аксаков ни слова не говорит о впечатлении, произведенном третьей и четвертой главами. Гоголь, как известно, превосходно читал свои произведения, и это, конечно, влияло на отзывы лиц, слышавших чтение сожженной рукописи. Весьма возможно, что сожженная рукопись "Мертвых душ" обладала большими художественными достоинствами; Гоголь был такой крупный художник, что, даже ограбленный тяжкой болезнью, намного превосходил обыкновенных смертных. Ведь не помешала же тяжкая болезнь Ницше создать великие произведения, в которых гениальные идеи удивительно соединены с мыслями и образами душевнобольного.
Умирающий Гоголь сказал Тарасенкову слова, доказывающие, что даже в последние дни многострадальной жизни гений мог блистать с необычной силой. Умирающий поэт сказал Тарасенкову: "Я знаю, врачи добры; они всегда желают добра". Мы можем гордиться этим суждением о нас многострадального поэта, много лечившегося, обращавшегося в своей жизни ко многим врачам. Великий сатирик убедился, что мы желаем добра, но — увы! — далеко не всегда можем осуществить наши самые горячие желания. Это суждение гениального поэта и глубоко верно, и крайне для нас лестно; в немногих словах он удивительно метко определил основное свойство медицины и ее представителей, указал и на положительную, и на отрицательную сторону нашей тяжелой профессии. Действительно, вся медицина — это желание добра; конечно, с успехами знаний наши желания исполняются несколько чаще, но ведь вместе с успехами знаний к нам предъявляются все большие требования, и потому врачи всегда будут желать добра, всегда будут стремиться к недостижимой, по существу, цели. Врачи желали вылечить Гоголя, но не могли; спустя пятьдесят лет они так же горячо желали вылечить больного Ницше, но — увы! — были так же бессильны, как и полстолетия тому назад. Утешением нам может служить суждение о нас нашего великого сатирика.
Повторяю, что вопрос о том, от какой именно болезни умер Гоголь, неразрешим и малоинтересен. В самом деле, как теперь мы можем определить последнюю болезнь Гоголя, когда мы нередко не можем диагностировать болезни пациента, умирающего на наших руках. Ницше лечили лучшие специалисты, он долго находился в заведении для душевнобольных, и все же мы не знаем, чем, собственно, страдал этот мыслитель. Для истории литературы также не имеет значения вопрос, от какой болезни умер Гоголь. Для суждения о состоянии общества того времени, конечно, имеет значение, что Гоголя лечили лучшие врачи, что он пользовался прекрасным уходом, что за ходом его болезни следили с напряженным вниманием многочисленные поклонники его гения, что смерть его повергла в глубокую скорбь всю мыслящую Россию, что похороны его были торжественны.
Заканчивая настоящий очерк, еще раз считаю необходимым оговориться, что я изучал только болезнь Гоголя и потому не претендую на полное объяснение личности гениального поэта. Мне было бы крайне тяжело, если бы некоторые отдельные фразы этого очерка были поняты как порицание или неодобрение нашего великого сатирика. Конечно, точка зрения психиатра несколько отличается от понимания историка литературы, и потому некоторые мои суждения могут быть истолкованы как порицание или недостаток уважения. Но ведь мой очерк, в его целом, проникнут искренним уважением к гениальному больному; по моему разумению, произведения Гоголя по меткости изображения, по глубине понимания человеческих слабостей не имеют равных во всемирной литературе. Как психиатр, я преисполнен глубокого уважения и удивления к великому сатирику, который остается великим даже в своей болезни. Обыкновенные люди не хворают так, как Гоголь, болезнь которого доказывала его гениальность. Было бы ошибкой искать в болезни Гоголя тех же проявлений, которые характерны для заболеваний простых смертных. Конечно, болезнь Гоголя похожа на болезни, наблюдаемые нами постоянно, но она и отличается от них так же, как вообще гений отличается от обыкновенных людей. Гоголь даже в последнем периоде своей многострадальной жизни превосходил не только обыкновенных, но и даровитых людей и, несмотря на свою тяжкую болезнь, удивлял меткостью своих суждений. К сожалению, болезнь ослабила творческие силы великого поэта, наложила свою печать на всю его деятельность, и мы можем лишь скорбеть о том, как многого она нас лишила.
Гоголь так велик, что объективное изучение его болезни и обусловленных ею особенностей его характера и деятельности не может ослабить того уважения, с которым мы обязаны к нему относиться.
Изучение болезни Гоголя, так же как и болезни Ницше, приводит к заключению, что гениальные люди и в болезни отличаются от обыкновенных людей. Ломброзо был вполне прав, указав на тот факт, что многие великие люди страдали душевной болезнью, были наделены психопатической организацией. Но великие люди, насколько мы можем судить по тем далеко не полным и не совсем точным сведениям о их жизни, какими мы обладаем, страдали своеобразными душевными заболеваниями, весьма отличными от тех, какими заболевают обыкновенные люди. Конечно, в болезни Гоголя можно найти и признаки неврастении, и признаки периодического психоза, и признаки паранойи, но все же такие диагнозы будут односторонни, потому что заболевание Гоголя как человека необыкновенного не вмещается в рамки, созданные для заболеваний обыкновенных смертных.
Таким образом, изучение болезни Гоголя подтверждает еще раз, что Гоголь был человек необыкновенный, наделенный — увы! — непонятной нам организацией; в самом деле, разве нам понятно сочетание дивного творчества и душевной болезни, разве нам понятно, как в одном и том же мозгу происходило создание "Мертвых душ" и писем к калужской губернаторше?
Изучение болезни Гоголя, не объясняя нам непостижимой организации нашего общего учителя, однако, все же имеет свое значение; мы научаемся отделять здоровое от больного в произведениях и деятельности писателя, которым гордится наше Отечество. Благодаря такому изучению, мы правильно объясняем отрицательные стороны произведений и деятельности гениального автора, мы понимаем, почему наш великий сатирик создал так мало, так рано закончил свою столь необходимую для России деятельность, почему он прожил лучший, в смысле деятельности, период жизни за границей, почему он был вполне чужд общественной деятельности.
Таким образом, как это, впрочем, уже ясно из самого заглавия, в мою задачу не могло входить объяснение творчества Гоголя, проявлений его гениального, богато одаренного мозга; творчество нашего великого сатирика изучено достаточно, а сущность гениальности нам непостижима. Моя задача была более скромная: она заключалась в изучении проявлений патологической организации Гоголя, в объяснении, в чем состояла и как проявлялась болезнь гениального писателя. Поэтому моя работа может служить лишь дополнением к уже имеющимся в нашей литературе исследованиям о произведениях и жизни Гоголя. Само собой разумеется, что я не мог всесторонне рассмотреть произведения и жизнь Гоголя, осветил лишь одну сторону предмета, и потому мой труд не может претендовать на полноту.
Еще раз утверждаю, что изучение болезни нашего великого сатирика может только усилить наше уважение к гениальному автору "Ревизора" и "Мертвых душ", которому даже тяжелая душевная болезнь не помешала совершить великое дело.

__________________________
Вопросы философии и  психологии. 1903. № 66, 67, 68, 69, 70; 1904. № 71.
Примеч. ред. Цитаты из писем Н. В. Гоголя сверены и исправлены по: Полн. собр. соч.: В 14 т. М., 1937—1952; остальные цитаты и источники на них приводятся по авторскому тексту.

Добавил : Eva_Nadu

Новости:

Группа "De Phazz" готовится к "Евро-2012"

В «Новом Манеже» с 16 до 30 мая 2012 г. пройдет выставка известного «Виталий Горяев: Художник и Война»

Актерский интенсив от Андрея Матюкова

На теплоходах музыка играет. Снова.

Мастер-класс американского режиссера Марка Тревиса

"Выход в люди". Выпускной показ курса актерского мастерства Филиппа Дьячкова.

На теплоходах музыка играет. Снова.

Набор на курс актерского мастерства к Рикардо Марину

Экзекуция в Димитровградском драматическом театре.

Набор на курс актерского мастерства к Елене Бедрак



комментировать



Еще из раздела:

Последнее пристанище2009-07-17 16:08:44

Гоголь в доме графа А. П. Толстого       Гоголь, скитавшийся в зрелые годы вдали от родного дома, обрел свое последнее пристанище в Москве, на Никитском бульва­ре, в семье близких ему людей - графа Александра... >>>

Юность Никоши2009-07-17 16:04:55

Нередко было встретить в начале XIX века во многих глухих углах Малороссии старые помещичьи дома, не слиш­ком большие, но все же поместительные, закинутые, как куща, в сень густых столетних тенистых деревьев. Родственники их владельцев, а не... >>>

Живой Гоголь2009-07-17 16:02:59

Наш новый материал - о Николае Васильевиче Гоголе, на которого мы взглянем глазами его родных, друзей и просто современников. А иногда и его собственными глазами... Детство * * *Мать Гоголя имела двоих детей до его рождения,... >>>

Гоголь-студент (биографическая повесть)2009-07-17 15:57:38

ГЛАВА ПЕРВАЯ. Плющ и дубок.  Он катил домой на вакации — уже не гимназистом, как бывало до сих пор, а студентом — хотя и той же все нежинской «гимназии высших наук», т.е. с трехлетним, в заключение,... >>>

Николай Васильевич Гоголь2009-07-17 15:48:54

Лето 1818 года... В доме помещика Гоголя-Яновского уже давно нарушен мерный ход жизни: только и разговоров о том, что двое старших детей — сыновья Иван и Никоша — уезжают учиться в Полтаву, в поветовое, уездное училище.... >>>

Читать все >>>